От полковых же фуражиров и вправду мало толку: как от козла – ни шерсти, ни молока. Хотя их и рассылают по окрестным деревням, но проученные уже крестьяне, вилами, дубинами, рогатинами вооружившись, по дорогам их подстерегают и расправляются с ними самосудом. Страшное дело – самосуд! В озлоблении своем люди звереют, всякие лютости чинят. И раньше или позже кара их постигает. Так маршалом Даву на сих днях была захвачена группа вооруженных мужиков и военным судом осуждена к расстрелу. Но тут-то, перед лицом смерти, сказалось все христианское смирение русского человека. Когда осужденным прочитали смертный приговор (в русском переводе), они меж собою, как бы перед отъездом в дальний путь, обнялись, поцеловались. Когда же их поставили в ряд и одного за другим стали расстреливать, ни один не выказал малодушия, не молил о пощаде; когда до кого доходила очередь, он призывал имя Божие, крестился и падал под пулей на вечный сон.
– Изумительно! – говорил Ронфляр своим товарищам. – Точно спартанцы или римляне…
– Да, г-н майор, – говорю я ему. – И простой русский народ, как видите, умеет умирать за свою веру и родину.
Не понравилось, прикрикнул:
– Тебя кто спрашивает? Пошел в свою берлогу!
Заходила к нам проведать господ офицеров старая маркитантка Дюбоа.
– А что, мадам Дюбоа, – говорят ей, – будете вы сегодня в Кремле на костюмированном бале?
– Где уж мне! – говорит. – Император дает бал для здешней французской колонии…
– Да вы-то чем хуже здешних дам? Сколько ведь потрудились на походе для нашей армии!
– У меня, господа, и костюма подходящего нет…
– Ну, костюм-то мы вам подарим.
Кликнули денщиков и велели разложить перед нею на выбор все женские платья, что заключались в сундуках, которые вырыли намедни в саду под дубом. Долго выбирала старуха, пока не решилась нарядиться русской боярыней. Хороша боярыня! И смешно-то, и зло берет.
Глава четырнадцатая
«В старой гвардии беспорядки и грабеж сильнее, чем когда-либо, возобновились вчера, в последнюю ночь и сегодня. С сожалением видит император, что отборные солдаты, назначенные охранять его особу, долженствующие подавать пример повиновения, дошли до такой степени ослушания, что разбивают погреба и склады, заготовленные для армии. Другие унизились до того, что не слушают часовых и караульных офицеров, ругают их и избивают».
Герои Аустерлица! Львы Наполеоновы! Слышали ли вы про баснословных львов, что, будучи ввергнуты в общую яму, так меж собой перегрызлись, что одни хвосты остались!
И вот зовет меня нынче лейтенант д’Орвиль.
– Ну, Андре, – говорит, – Лессепс сам тебя видеть хочет.
Я так и обмер.
– Да в чем я провинился? – говорю.
Рассмеялся.
– Ни в чем; напротив. Я рекомендовал ему тебя на должность полицейского комиссара.
– Помилуйте! – говорю. – Я не изменник своего отечества.
– Какой вздор! – говорит. – Ты только порядок водворять будешь в своем же отечестве. А жалованье тебе положат хорошее…
– Фальшивыми ассигнациями?
Вскипел.
– Придержи, – говорит, – свой язык! Ради молодости твоей на первый раз, так и быть, прощаю. Дадут тебе цветной шарф, на руку – белую повязку…
Чем прельстить вздумал!
– Ах, Боже мой! – говорю и за лоб схватился. – Ночью я окошко открывал… продуло… голову страшно ломит!.. Простите, я прилягу…
Убрался поскорее вон, голову себе мокрым полотенцем обвязал – и в постель.
Заглянул ко мне Пипо, а я только тяжко стонаю. Полежу день, другой – авось, гроза и минет.
– Долго ли ты, – говорит, – валяться еще будешь? На вид совсем здоров…
– Голова, – говорю, – все еще трещит.