Читаем Среди врагов полностью

– Однако послать от себя курьера к императору Александру с предложением наших мирных условий вы ведь не откажетесь?

– Сегодня же, извольте, отправлю нарочного.

И курьер послан. Французы по всей Москве не могут скрыть своего восторга: прыгают, как дети, обнимаются, целуются; всем испытаниям их ведь конец!

Подлинные дети: поверить, что Кутузов, сподвижник Суворова, пойдет на мировую без всякого сражения, когда их армия с каждым днем все больше расстраивается. Я этому не верю! У него это военная хитрость: он усыпляет неприятеля, чтобы потом сразу нагрянуть.

<p>Глава пятнадцатая</p>

Новый побег. Мальчик в бочке с медом. Опять острожники. Казак Свириденко

Сентября 27. Не дано мне, знать, выбраться из вражьего стана – заколдованный круг.

Вчера господа офицеры были опять в театре; денщики тоже разбежались; остался один Фортюне ради призора не то за домом, не то за мною. Ушел я в свой угол будто бы спать. У самого же одно на уме: не удастся ли наконец улизнуть?

А Фортюне, уроженец Шампани, до родного напитка большой охотник. Приходит ко мне, зовет распить бутылочку шампанского: сэкономил-де со стола офицеров. Я отговорился нездоровьем, а сам прислушиваюсь: что-то будет? Слышу: в столовой пробка хлопнула; потом веселую песенку затянул мой шампанец. Все тише, тише. Замолк.

Подождал еще с полчаса. Та же тишина; только из столовой словно храп доносится. Тихонько приподнялся, подкрался к двери в столовую. На столе нагоревшая свеча и пустая бутылка из-под шампанского; а на стуле перед бутылкой Фортюне: руки на край стола сложил, голову на руки и храпит на всю Ивановскую.

Была не была! Не прошло и пяти минут, как я был на улице – на сей раз уже с дневником за пазухой.

Был восьмой час вечера; но в конце сентября с шести уже темнеет. В первый побег мой ночь была светла как день, от зарева пожаров. Теперь нигде уже не горело; на небе хоть и вызвездило, но луна еще не восходила, а на уличные фонари преславным Наполеоновым муниципалитетом масло еще не отпущено, да и фонарщики, пожалуй, разбежались. Не падай там и сям на улицу свет из окон, можно было бы с прохожими лбами столкнуться. Так как я был во французской солдатской форме, то остановить меня никому и на ум не приходило.

Мостом через Москву-реку перебрался я в Замоскворечье; иду себе куда глаза глядят. А кругом мерзость запустения: Замоскворечье с его деревянными домишками чуть ли не сплошь выгорело.

Вот и городу, кажись, конец; заборы, пустыри и огороды потянулись. В потемках по лужам шлепаю.

Тут кто-то навстречу плетется да как взвизгнет по-бабьи:

– Господи Иисусе Христе! Француз!

– Не бойся, матушка,  – говорю,  – я свой же, русский.

– Русский? А почто же на тебе амуниция как бы французская?

Объяснил.

– Так, так,  – говорит.  – Да куда идешь-то?

Сказал.

– Э, миленький!  – говорит.  – Отселе ты прямехонько в лапы к ним угодишь.

– Да где же,  – говорю,  – в какую сторону наше русское войско?

– Уж того, прости, сказать тебе не умею. А тебе, бедненькому, значит, негде и голову приклонить? Эка беда какая! Ну, да что ж, на одну-то ночку до утра, так и быть, у себя приютим. Живу я со стариком-дедом да сыночком; муж в ополчение ушел. Только угостить тебя, кроме картошки, прости, нечем. Сейчас вот только у соседа-огородника мешок картошки выпросила.

И пошел я с нею. А она о нуждах своих плачется, рада хоть перед чужим человеком душу отвести.

– Ономнясь,  – говорит,  – когда еще ряды горели, ходили мы с сынишкой за товаром: купцы бедным людям все задаром ведь отдавали. Ни хлеба, ни муки для нас уже не нашлось. Но тут Господь Бог нам на Москве-реке мокрой пшенички послал. Барка, вишь, с грузом хлебным на реке тоже загорелась и ко дну пошла. Ну, народ за пшеничкой и ныряет.

– Да неужто – говорю – и ты с другими нырять пошла?

– Куда уж мне, бабе! Но Сенька мой, даром что мальчуган, а шустрый, лихой нырок. И на хлеб-то, и на блины целый мешок нам вынырял.

– В рядах вы, стало быть, ничего съестного уже не раздобыли?

– Все, что посытнее, эти супостаты еще до нас растаскали. Заходим в бакалейную, а там, глядь, хваты в этаких шапках с длинными гривами уже орудуют. «Бонжур,  – говорят,  – мамзель!» – «Не мамзель,  – говорю,  – а мадам. Вот и парнишка мой». Поняли. «Карашо, мадам, карашо» – говорят; один в щеку его ущипнул, другой ему пригоршню каленых орехов сует. Сенька же у меня сластена, в кадку с медом всей пятерней уже залез. Как схватит его тот за ноги да вниз головою в кадку; сам, баловник, хохочет-заливается, и товарищи его тоже. А мед-то вязкий; еле-еле я мальчишку из кадки вытащила. И смех и грех: вся голова в меду, волоса в одно слиплись, и глаза-то, и нос, и уши залепило. Уж мыла я потом его в реке, отмывала…

Рассказывает баба и сама уже смеется-фыркает, и я с нею смеюсь, хоть самому и не до смеха.

Доплелись мы так до ее лачужки. Выскочил тут к нам ее Сенька, мальчишка лет этак девяти.

– Что, мамка, достала хлебушка?

– Хлебушка, родимый, нетути; а вот картошки мешок.

Перейти на страницу:

Похожие книги