Для НГЧ просвещение всегда было связано с рождением «новых людей», без просвещения возникнуть им было неоткуда. Смысл своей деятельности он видел в развитии духовного прогресса в России. Его силу, его значение для развития русской мысли, для становления прогресса в русской жизни чувствовали все, начальство меньше других. Но не революционера видели в нем даже революционеры, а возможного созидателя России. Да ведь и революционеры были разные – были желавшие разрушения, а были желавшие устроения страны, ее движения по пути прогресса. Таким был героический Лопатин, пытавшийся освободить Чернышевского не ради организации бунта, а как великого строителя. Он писал иркутскому губернатору с силой равного человека: «Я не буду говорить, что я не видел в моем намерении никакого вреда для общества, что, напротив того, я рассматривал эту попытку возвратить делу общественного прогресса одного из его наиболее сильных, наиболее честных и преданных деятелей, как предприятие существенно патриотическое; я не буду говорить, что я смотрел бы на удачу в моей попытке, как на услугу с моей стороны самому правительству, так как такая удача избавила бы его от упрека потомства в том, что оно позволило погибнуть до конца одному из самых талантливых русских людей,
одному из честных, бескорыстных и самоотверженных граждан России, одному из самых горячих сердец, которые бились когда-либо любовью к своей родине; я не скажу всего этого, так как я не могу ожидать, чтобы правительство согласилось в этом со мною, но я скажу только, что я потерпел неудачу»[388]. Поразительно, что спасение Чернышевского он рассматривал как услугу правительству, чтобы избавить власть и императора от упреков потомства. Об этом думал и сам Чернышевский, понимая свое значение, об этом позже писал Василий Розанов. Любопытно, что и сам Чернышевский в конце декабря 1873 г. сказал нечто похожее полковнику Купенко. Купенко записал, а Шувалов выделил дерзость заключенного, подчеркнув эти слова: «Да я еще надеюсь, что меня правительство возвратит из ссылки само, оно ещё будет во мне нуждаться». И стоит добавить, что в те годы, когда он гнил в Вилюйске, студенты не только делали рисунки с его фотографий, ставя их в красный уголок, но и пели песню:А он словно чувствовал это, говоря все тому же тупенькому жандарму Купенко, отбиравшему у него рукописи и уничтожавшего их. Слова Чернышевского 1874 г. о нечаевцах и тех, кто хотел освободить его, жандарм привел полностью и в кавычках, ручаясь за достоверность услышанного: «Я их друзьями не считаю и никогда никого об этом не просил и узнал только из газет, читая процесс Нечаева. Согласитесь, что вы никогда не забудете фамилий Пушкина, Гоголя и Лермонтова, так современная молодежь будет помнить мою фамилию, хотя я этого не ищу». Сколько отчаяния в этих словах! Но нет пророка в своем отечестве, особенно, когда священная особа императора стоит за издевательством над пророком, разрешает это издевательство.
Вместо ссылки, как полагалось по закону, о чем как носитель правового сознания в России, враг произвола как константы русской жизни, Чернышевский прекрасно знал. Видел он (и чувстовал), как холуи и холопы старались утяжелить его участь, заставляя его как некогда холуи Пилата заставляли насилием тащитить Спасителя крест на Голгофу. Стоит запомнить рядом с именем иуды Всеволода Костомарова имена Купенко, Шувалова и Ижевского. Особенно унтер-офицера С. Ижевского, от которого ничего не осталось, кроме фамилии, да рассказа, как он чуть не довел НГЧ до безумия.
«Я безумен только при норд-норд-весте»
Шекспир. Гамлет
Чернышевский только у ворот Вилюйского тюремного замка узнал, что вместо свободного поселения его вновь заключают в тюрьму. Открыто протестовать, бороться не было ни смысла, ни возможности. А мелкие чины при этом всячески показывали ему, что он обыкновенный тюремный арестант и в их полной власти. Далее позволю следовать архивным разработкам А.А. Демченко, исследователя, который поднял эти архивы – кляузы жандармов по начальству о сумасшествии Чернышевского. Ко всем клеветам прибавилась еще клевета о его безумии.