Над стадионом «Олимпия» гремел военный марш, весьма напоминающий гитлеровский марш «Хорст Вессель». Оркестра не было видно, четкие такты. марша слышались из многочисленных громкоговорителей, висевших на столбах. На трибунах — ни души. Зеленое поле тоже пустынно. В синем весеннем небе—.ни облачка. Всюду полный покой и неподвижность. Только марш, задорный, воинственный, гремит металлом труб и медных тарелок, заливается пронзительными голосами фанфар.
В этой безлюдной неподвижности однообразно–серых рядов трибун зрители, сидевшие в центральной ложе, казались лишними. Непонятно было, чего ждут они на этом пустом стадионе.
Генерал Стенли в светло–сером костюме неторопливо беседовал с метром Шартеном, поглядывая на него сквозь дымчатые стекла очков. Шартен, в своем неизменном синем берете, казался недовольным. Ему было жарко, он то и дело вытирал клетчатым платком красную потную шею.
Неподалеку, возле микрофона, сидел Эрвин Майер. Кроме двух адъютантов генерала, з ложе больше никого не было.
— Сейчас вы увидите зрелище, — говорил Шартену Стенли, — какого не видели уже много лет. Вы увидите настоящее острие ножа, клинок шпаги, ударную силу будущего. Я не сомневаюсь, что здесь вы вновь обретете ваше утраченное вдохновение. Кстати, мы в Америке уже выпустили вашу пьесу, скоро она пойдет еще в некоторых странах Европы, а следующее ваше произведение должен увидеть весь мир.
Шартен молчал, хмуро поглядывая на пустое поле. Вся эта поездка в Берлин ему очень не нравилась, в ней было что–то унизительное для него. А тут еще раздражающая манера Стенли обращаться с ним как со своим единомышленником и чуть ли не поверять ему государственные тайны. Что ж, генерал Стенли по–своему прав — своей пьесой Шартен дал ему основания думать именно так. Против этого ничего возразить нельзя. Но будет ли следующая пьеса такой, как надеется генерал, это еще неизвестно. И неизвестно, будет ли она вообще написана.
Шартен вздрогнул — рядом с ним какая–то хорошо одетая женщина протягивала руку генералу Стенли. Лицо женщины с острыми чертами поражало злым, неприятным выражением, и тем более неестественной казалась ее сладкая, почти льстивая улыбка, открывающая мелкие зубы. Лицо ее, похожее на мордочку хорька, показалось Шартену странно знакомым.
— Разрешите представить вам Берту Лох, — обратился к нему Стенли.
Лоб Шартена моментально покрылся испариной. Вот кто она! Теперь все ясно. Он видел командозу лагеря Равенсбрюк на суде в Нюрнберге, когда ее присудили к повешению. А сейчас она сидит рядом с ним, словно Равенсбрюка никогда и не существовало. Да, в хорошую компанию ты попал, Анри Шартен!
Берта Лох заметила впечатление, произведенное ее именем, и не решилась подать руку, ограничившись поклоном и сладчайшей из своих улыбок.
— Здравствуйте, — буркнул Шартен и отошел чуть подальше, не имея никакого желания слушать разговор бывшей начальницы концлагеря с генералом Стенли.
— Как ваши дела, Берта? — спросил генерал, не обращая внимания на демонстративный уход Шартена.
— Дела идут хорошо, мистер Стенли, — весело защебетала Берта. — Я хотела бы иметь честь увидеть вас на Кастаниенштрассе, чтобы вы сами убедились в этом.
— Ладно, — сказал генерал. — Поедем прямо отсюда.
— Слушаюсь, — по–военному ответила Берта Лох.
Невидимый оркестр загремел еще громче.
— Можно начинать, господин генерал?
Майер обращался к Стенли по–немецки, и это придавало разговору особенно неприятный для Шартена оттенок.
Арвид Стенли небрежно кивнул.
Майер нажал кнопку возле микрофона и застыл, глядя налево, в широкий проход между трибунами. Шартен невольно взглянул туда.
В проходе показалась колонна людей в серой, очень похожей на военную, форме — это были члены спортивного клуба «Тевтон». Под звуки марша они шагали по восемь человек в ряд: шеренга за шеренгой входила на стадион, и вся колонна, разбитая на взводы, четко, по–военному, больше того, по–прусски отбивая шаг, промаршировала перед генералом Стенли. Командиры взводов и рот шли впереди своих подразделений, которые описывали круг на стадионе, выходили с другого конца и потом, уже вразброд, появлялись на трибунах и усаживались на места. Колонны все шли и шли, скамьи на трибунах все больше заполнялись людьми, и казалось, конца не будет этому шествию и никогда не замолкнет тяжелое топанье кованых немецких, поистине «спортивных» сапог.
Шартена охватил панический страх. Он хорошо помнил тысяча девятьсот сороковой год, застывший, онемевший Париж и точно такие же тяжелые, железные шаги на бульварах. Только тогда эти «спортсмены» держали в руках автоматы.
«Это больше никогда уже не повторится», — думал он, когда война кончилась и советские войска вознесли над рейхстагом знамя победы. Но та картина долго не исчезала из памяти, и в ушах иногда грохотали кованые сапоги, и такты гитлеровского марша словно гнались за ним по улицам Парижа.