Чебыкин, раздосадованный таким началом, был зол и на себя, и на хозяев, и на молодого верзилу, который наконец-то перевалил через порог и столбом застыл у дверного косяка.
— Беспорядками, погромами, убийством, — с ожесточением, почти выкрикивая слова, ответил ротмистр.
— Я бы попросил… подбирать слова.
— В вашем положении не о вежливости надо думать.
— Вы правы, господин полицейский. В нашем положении прежде всего думают о куске хлеба.
— Не спешите, Крепкожилин! — Чебыкин уже догадался, что это он, главный синеморский смутьян. — Ваша работа хорошо оплачивается, незачем прибедняться.
— Я говорю о рабочих и ловцах.
— У вас есть на то право? Кто-нибудь вас уполномочил?
— Совесть.
— Выходит, у вас есть совесть, у других нет. Дешевенький авторитетик зарабатываете.
— Вы правы, господин полицейский.
— Не понял.
— Насчет совести. А об авторитете неточно выразились. Он достается дорого — через тюрьмы, ссылки, каторги.
— Прекратите, Крепкожилин. И давайте поговорим о деле. Долго ли будут длиться беспорядки?
— Если вы беспорядками называете законные требования…
— И погром…
— Он был спровоцирован плотовым.
— Я спрашиваю, когда возобновится работа?
— Хоть завтра, если будут удовлетворены требования рабочих и ловцов.
Не хотелось Чебыкину сразу же раскрывать карты, а поначалу подергать этого колючего и упорчивого человека. Но ротмистр чувствовал, что дело то непростое, что Крепкожилин может причинить немало неприятного и ему. Он вспомнил Глафиру, прилипчивую, страстную, и ему захотелось по-быстрому убраться из темной ловецкой мазанки в гостеприимный ляпаевский дом, к обворожительной хозяйке, с которой предстояло провести несколько сладостных дней и ночей. И он порешил как можно скорее покончить с поручением Глафиры, а остальное отложить на завтра. Надо успокоить толпу, дать работу, заработки. Потом он иначе поговорит с этим типом.
— Имею поручение наследницы промыслов на переговоры, — сказал Чебыкин. — Глафира Андреевна, женщина мягкая и добросердечная, готова пойти на уступки.
— Это другой разговор, — оживился Андрей. — Но должен предупредить, господин исправник, что ни я, ни мои товарищи, — Андрей кивнул на Илью и Гриньку, — не вправе вести переговоры одни. Нам надо созвать выборных.
— Ну-ну, поиграйтесь, — высокомерная ухмылка появилась на лице Чебыкина.
— Гринь, покличь-ка наших, — попросил Андрей, оставив без внимания колкость уездного исправника. — Попытаем, какова хозяйская доброта. Не на кривых ли она ногах, их правда.
Мать для детей — что бог для людей. Андрей познал эту простую истину только сейчас, живя почти под боком родительского дома. В детстве мать была всегда рядом. Ее присутствие было столь же обыкновенно и необходимо, как воздух, и так же, как воздух, не замечалось. Просто и он сам и мать в его представлении как бы слились в одно существо, неразделимое в своих ощущениях и отношении к окружающему.
Много позже, в городе, уже взрослым, он тосковал о доме, но опять же дом виделся ему в образе матери, ласковой и заботливой, тихой и покорной отцу. Однако издали он не столько жалел ее, сколько скучал по ней. Жил, как и прежде, думами о родительском доме, считал себя частичкой его, хотя уже и тогда понимал, что отец с Яковом и он — люди разные, что ничего общего у них нет и быть не может, что жизнь его беспокойной банчи́ной отделилась от большой реки, называемой семьей, домом, что эта протока-быстри́на никогда впредь не сольется с главным коренным руслом, а будет течь сама по себе, разделенная от своей колыбели расстоянием и временем.
И вот только теперь он осознал, насколько тягостно то состояние, в котором он пребывал. Обостренность его отношений с отцом и братом усугублялась близостью к дому: он чуть ли не каждый день встречался с матерью, видел ее неутешное горе, о котором она ничего ему не говорила, отчего несчастье ее умножалось во сто крат.
Мало-помалу на сердце Андрея запала такая тоска, что не радовал его даже и тот большой успех, которого они добились сообща — рыбаки и промысловые рабочие. Пока не спадало напряжение и каждый миг борения требовал нервов, мужества, и дом и мать виделись как бы сквозь дымку, неприятности семейные воспринимались как тупая боль от ножа на замороженном участке тела. Но спала острота борьбы, и личное выплыло из глубины, навязчиво напоминало о себе, мешало жить. Чужая изба стала мачехой, Андрей томился по дому, но понимал, что это боль душевная не по четырем стенам, а по матери, по невозвратному прошлому. Желания возвращаться в дом не было. Но наведывался к матери, коль не бывал в отъезде, почти ежедневно.
…Меланья встретила меньшого со слезами на глазах.
— Что болтают-то, Андрюшенька, что болтают-то…
— Пускай, собака лает, ветер носит. Кому-то надо так, вот и плетут сплетни. Запомни, мама, среди моих товарищей нет таких. У нас другие цели. Мы не уничтожаем своих противников, мы боремся с ними, чтоб людям легче жилось. Я же говорил тебе, мам.
— Боюсь я — заберут тебя. Понаехали конные, сказывают, с сашками.