На ночь он устроился на полу (хозяева укладывали его на кровать, но он отказался — и без него есть кому спать на ней), подложив под себя лоскутное одеяло и набросив наверх свой тулуп; шея и плечи побаливали, и вообще было как-то тяжело, неудобно, но зато тепло. Просыпаясь ночью, Васильев слышал, как храпит Клементий, басовито, с мощными перекатами, как тоскливо воет на улице ветер, видимо, начиналась обычная в эту пору таежная пурга. К утру в избе выстыло, кто-то входил, выходил, устало ухала входная дверь, и слышались чужие приглушенные голоса, можно было разобрать лишь отдельные фразы: говорили что-то о сене, которое куда-то завезли, о бруцеллезе и трудоднях. Потом совсем рядом послышался протяжный скрип половиц, и, вздрогнув, Иван Михайлович увидел, как по стенам, печи и полатям мечутся тени от керосиновой лампы, стоящей на столе. Две минуты шестого. Хозяева, видать, уже давно проснулись. Сколько же они спали — пять, четыре часа или еще меньше? Потрескивали дрова в русской печи. Бабка, согнувшись в три погибели, гремела на кухне сковородками и ухватами. Мария торопливо стирала белье в деревянном корыте, а Клементий, вернувшись со двора и крякая, начал бриться; делать это одной рукой ему было не просто. И Васильеву стало как-то не по себе от того, что он лежит тут барином.
Когда в начале седьмого он шагал к правлению колхоза по заснеженной пустынной улице, то и дело проваливаясь в снегу, дыша густым, тяжелым от лютого мороза воздухом, деревня уже не спала. То тут, то там красновато светились окошки, было грустно, и в голову лезла одна и та же мысль: надо избегать людей неприятных и обращаться только с приятными и хорошими, такими, как Клементий, Мария и Чумаков. В эти минуты он ненавидел себя: «Родиться бы заново…» Вспомнилась сальная, носатая харя Денисова, и стало совсем, совсем пакостно на душе, захотелось вдруг уйти куда-нибудь далеко в тайгу, верст за сто, свалиться там в снег; веки будут слипаться, захочется спать, дунет крепкий ветер и… будто не было тебя.
Карашиное — древнее сибирское село, избы тут все больше старые, сплошь рубленые, покосившиеся, потемневшие, и издали кажется, будто они мало-помалу скатываются к низине, к кустарнику, к мертвой старице с заболоченными берегами. Когда-то, лет триста назад, тут протекала река, на берегу ее строили дома из вековых толстенных сосен раскольники, беглые крепостные и ссыльные поселенцы. Всякая река, как живая, не стоит на месте, и эта тоже потихоньку-полегоньку обгладывала да обгладывала берега, быстро ли, медленно ли, но уходила в сторону, оставляя вечные свои следы — старицы, озерки, болотины. За ней тянулось село версты на две, одна длинная-предлинная улица и короткие улочки по бокам.
От Карашиного к югу с версту тянется пустой заболоченный луг, а за ним, в дальней дали, темнеют кусты, там река. Видимо, есть много рек красивее этой. Но опять же, что значит красивее? Красивой река может казаться и потому, что навевает какие-то теплые воспоминания, оставшиеся от детства и молодости. У Васильева, понятно, таких воспоминаний нет, но что-то тоже было связано с этой рекой. Вон у того изгиба неводил он когда-то со своим главбухом и попалась им огромная, черная, как обгорелое бревешко, щучина, брюхо у которой подозрительно пучилось. Разрезали — еще одна щука, целехонькая, видать, недавно заглоченная, и у той, второй, тоже брюшко полненькое. Разрезали — щуренок. Река была тут, рядом, она жила, напоминая о себе низкими, протяжными гудками пароходов, оповещающими, что вот наконец-то привезли товары, прибыла почта, — дождь, грязища непролазная, а свежие газеты, журналы и письма будут. Какая великая радость — увидеть на севере пароход. По реке сплавляли лес, тянули на баржах зерно; на берегу у тальника проводили редкие и шумные гуляния-сабантуи, куда съезжались татары с окрестных деревень, сходились парни и девушки из райцентра и сбегалась карашинская ребятня. Много чего видела река за свою бесконечную жизнь — и дикий мороз, и кровь, и смерть. Когда-то здесь бились с Кучумом дружинники Ермака, по реке возили на баржах ссыльных и каторжан, тайно уплывали на челноках в безлюдные и, по слухам, вольные края беглые крепостные, а поди ж ты, течет себе спокойно, поблескивая игриво, будто во все века виделось ей одно голубое небушко. Волны как на море. Вокруг — тайга. И густой, терпкий воздух, настоенный на хвое.
И все это нравилось ему. Последнее время с ним творилось что-то непонятное: он слишком ясно чувствовал замкнутое пространство, и казалось ему, что он не смог бы спокойно работать и отдыхать, если бы напротив его окон стояли другие дома, другие стены. А это неизбежно будет в крупном городе.
Домой он возвращался лишь к ночи. Его удивляла медвежья нерасторопность некоторых карашинцев, смешило их болезненное пристрастие к пустопорожним разговорам, к трибунности, к лозунгам, ко всему тому, что, по мнению Васильева, сжигает человеческую энергию, не принося материальных плодов.