Правда, к Петру он тогда случайно забрел. Но какое это имеет значение.
Экономить. Всегда, везде и во всем экономить. Читатель, пожалуй, спросит: а не скопидомство ли тут? Сам Пискунов был убежден, что он не скопидом, не скупец. В душе не скопидом, не скупец. У него какая-то одержимость, неуемная страсть, перемешанная с упрямством. Пискунов чувствовал эту страсть, это упрямство и радовался тому и другому, считая, что без них его дело — швах. Когда случались большие деньги, он покупал лучшего коньяку, шампанского, шоколаду, и они бражничали с Ниной Ивановной, и Дмитрию Ефимовичу совсем не жалко было потраченных денег. В общем, у него есть свои радости. Только не чертовы ли это радости? Он подумал об этом и зло усмехнулся.
Ему хотелось сходить к бывшему дружку, он вроде бы уже не прочь перейти на машиностроительный, там и в самом деле помногу зарабатывают, и в то же время не хотелось, — значит, надо кланяться Миньке, зависеть от него.
«Все равно от кого-нибудь будешь зависеть. Не зависеть нельзя. И сам Минька от кого-нибудь зависит. Пойду!..»
Он шел по мокрой безлюдной набережной реки и думал, думал… Сейчас ему казалось, что главное не в том, что жил он не г о р д о. Ну и что — не гордо?! Бог ты мой, да есть ли это «главное»? Все — главное. Есть недовольство собой. Оно было всегда. Есть душевная боль, даже стыд какой-то, то и другое появилось лишь недавно. Сделает что-то и кается, мучается. Отмахивается от неприятных мыслей, как от наваждения, но они лезут и лезут в голову. Вот и сегодня. Он чувствовал удовлетворение, какую-то злую радость оттого, что говорил соседке «ты». Ведь чувствовал! И раньше понимал, что недобр, несправедлив к ней. Частенько курил в коридоре или открывал дверь из своей обкуренной комнаты в коридор, хотя знал, что старуха не терпит табачного дыма. Третьего дня увидел, как на сковородке у Хохловой подгорают котлеты, уже дымятся слегка, и ничего не сказал ей. Поморщился, даже застонал от злости на себя, вспомнив об этом. Это были не простые пакости, не пакость ради пакости, тут сложнее: ему хотелось выжить Хохлову и завладеть ее комнатой, в чем он даже перед самим собой не хотел признаваться. У них в квартире две комнаты: большая, двадцать два квадратных метра, у Пискуновых, и маленькая, девять метров, у Хохловой. Свою комнату Дмитрий Ефимович разделил дощатой переборкой, вместо двери занавес, и все равно видно, что комната одна, а не две. Дом старый, купеческий, двухэтажный, деревянный, уже слегка покосившийся. У Хохловой есть сын, где-то на Волге живет, учительствует. Так и ехала бы к нему, нет: «Вот уж когда совсем постарею…» Он пытался уверить себя, что Хохлова — зазнайка, несносный человек, а раз так — чего с нею чикаться. Как будто что-то толкало и толкало его на мелкие пакости и на грубость. Вспомнил (что на него нашло!), как позавчера Хохлова, заболев (она часто простывает), попросила у него малины и меда, и он соврал, что нет у него ни того ни другого, хотя было и то и другое. Конечно, он не ждет ее смерти и не хочет, чтобы она болела. Он хочет, чтобы она уехала. Ловит себя на том, что мысленно как бы подталкивает ее: уезжай, ну уезжай же!..
Он всегда был самолюбивым, но злым, завистливым и придирчивым стал только последние годы. Он добрым был когда-то, хотя и не сможет сказать сейчас, в чем конкретно проявлялась его доброта, почему-то ничего не удержалось в памяти. Разве что… Когда били собаку, а особенно ребенка или женщину. Пискунову казалось, что бьют его, он даже ощущал в теле какой-то противный холодок, и, еле сдерживая себя, говорил со зловещим присвистом: «Прек-ра-ти-те!..» И бывало, ему крепко доставалось. Помнится, он чувствовал тогда доброту в душе, оценивал все, что делал, что видел вокруг себя как-то по-иному, чем теперь. Конечно, он и сейчас понимает, что такое добро, что такое зло. Понимает, но не чувствует. А если и чувствует, то очень уж редко, неполно и холодно.
Покойная мать не раз говаривала: «Вместо зла сделай благо — век не надо богу молиться». И сейчас, вспомнив об этом, Дмитрий Ефимович усмехнулся: «Благо!..» Он не верил в бога.
Раза три-четыре было… Подвыпив, он даже чувствовал тайную радость от своих пакостей, что не на шутку пугало его, трезвого. Появлялась беспричинная злоба ко всему и ко всем. Он не хотел быть злым, непорядочным. Разве что ненадолго, пока устраивает жилье, обучает сына. Пока поднакапливает деньжонок. Но в жизни, видно, все взаимосвязано. Сознание сделанных ранее пакостей омрачало его душу. Вроде бы уже и нет поворота обратно, прошлые грехи как коросты на теле — не отдерешь. Может, лучше говорить о душе, а не о теле. Грязная душа не грязное тело — не отмоешь. И нет ничего противнее мук раскаяния. Он знал: есть люди, которые никогда не чувствуют раскаяния. Нераскаявшиеся убийцы и насильники. Садисты и предатели. Грабители и воры. Даже о самых отвратительных мерзостях они могут говорить с улыбкой. Он видел таких. Он не понимал их, как они, вероятно, не поняли бы его.