Он стал подмечать за собой странную особенность: его как будто бы даже отвращала теперь большая порядочность в людях. Вот и вчера… Подошел к нему слесарь, паренек с телячьими доверчивыми глазами. Про него говорили на фабрике, что он добр и чист как ребенок. Паренек что-то говорил, стеснительно улыбаясь, а Дмитрий Ефимович, настырно глядя в его телячьи глаза, размышлял с неприязнью: «Легко быть чистеньким при папе да маме. А попробуй-ка быть чистеньким, когда ты один да в грязи…» Парень был ему противен. Это испугало Дмитрия Ефимовича, и он подумал, что, вероятно, великим грешникам глубоко неприятны, даже ненавистны праведники, как проституткам и отпетым шлюхам неприятны и ненавистны чистые, приличные женщины.
«Видно, и злоба не исчезает так просто. И она оседает, накапливается. Как навоз».
Сколь много все же тратил он сил на борьбу с Хохловой, на разговоры с женой об экономии, на споры с женой и сыном, на всю свою «линию», пожалуй, хватило бы, чтобы крупной шишкой стать. Эта внезапно пришедшая ему в голову мысль удивила его, и Дмитрий Ефимович недовольно тряхнул головой.
Почему так много думается сегодня обо всем этом? Думалось и раньше, но сегодня как-то особенно. И причина тому не Минька, конечно. Что Минька!.. Всегда ли ясно, почему мы думаем о том, а не об этом? Почему, к примеру, приходят нам в голову мысли, никак не связанные с сегодняшним днем, бог знает о чем? Топал вчера с работы, и вдруг наплыли воспоминания о том, как в прошлом году собирал он грузди в бору, километрах этак в десяти от города. Ядреные были груздочки, не червивые. Ну, это еще куда ни шло: лето вот-вот нагрянет, а там — и грибы… Но потом, всю остальную дорогу, вспоминалась служба в армии, их ротный командир, крикун и матерщинник, мрачная казарма, друзья-солдаты (где-то они сейчас?).
«Почему при ходьбе хорошо думается?»
В квартире была какая-то странная, зловещая тишина. По испуганному лицу жены, по тому, как она недоверчиво, крадено взглянула на него и затем уткнулась глазами куда-то в пол, Дмитрий Ефимович понял: что-то произошло неприятное.
— А Колька где?
— Анастасию Васильевну увезли в больницу, — сказала Нина Ивановна, будто не слыша вопроса.
— А что с ней? — Он отметил про себя, что спрашивает намеренно удивленно, хотя удивляться вроде бы нечему.
— Я вызвала «скорую». С сердцем чо-то.
— А что врач сказал?
— Проверяться надо, сказал. Сразу-то рази определишь.
Она хотела еще что-то сказать, уже раскрыла рот, но тут же закрыла.
— Ну?! — Это прозвучало как вопрос.
— Зря ты на нее налеташь, Митрий.
— Где Колька?
— Ушел куда-то.
Колька был вроде гостиничного жильца, поспит и где-то допоздна шатается. Молчаливый, медлительный, бука букой. Но старший Пискунов знает, что сын только дома такой, а в школе с ребятами бывает и разговорчивым.
Дмитрий Ефимович снова вышел на улицу. Ближний к его дому телефон-автомат не работал, — трубка могильно молчала, стекла в будке разбиты. До следующего телефона-автомата квартала три. Голова свинцово-тяжелая. Во рту противная горечь. «Отчего бы это?» Ушло немало времени, пока он дозвонился до врача, удивляясь, как много, оказывается, в городской больнице разных докторов и медсестер, всяких отделений, корпусов, палат, телефонов, — сам он никогда не лежал в больницах, и услышал в трубке в меру строгий женский голос:
— Сейчас у нее нормальное состояние. Не беспокойтесь, все будет хорошо.
Вспомнил, как опасливо опускал в телефон-автомат последнюю двухкопеечную монету (вдруг застрянет внутри — автомат не сработает), даже холодок по груди прокатился, будто не монеткой рисковал, а двумя сотенными. Смешно!
Кольки еще не было дома. Дмитрий Ефимович сказал жене все, что узнал о Хохловой. Та обрадовалась. Чудноватая баба: радуясь, она часто-часто моргает глазами, вот-вот покатятся слезы. Нина Ивановна вообще была какая-то другая уже — слегка возбужденная.
— Ты где-то была. Или у тебя кто-то был, — сказал он утвердительно.
— Да за молоком бегала. Знаешь что… Все на первом этаже говорят, что наш дом будут скоро ломать. И уже в мае будто бы начнут всех переселять. В новые дома.
— Да слушай ты их.
— И Петрович говорил.
Пенсионер Петрович работал когда-то домоуправом.
— Петрович? Ну, тогда другое дело. Так что он говорил?
Пискунов по-стариковски вяло, медленно разделся и, сев у окошка, долго глядел на ту сторону улицы, на унылые бревенчатые двух-трехоконные избенки, почти до окон осевшие в мягкую сибирскую землю. Новую квартиру дадут, наверное, в шлакоблочной пятиэтажке. И, конечно, двухкомнатную. Отдельную. С горячей водой и теплым сортиром.
Непонятная штука — жизнь: бьешься, бьешься за счастье, а оно ускользает да ускользает. А потом вдруг наплывает ни с того ни с сего и оттуда, откуда не ожидалось. Все теперь как-то само собой улаживалось: и квартира будет, и работа новая. Только радуйся! Но радости почему-то нет. Он понимал, что надо бы радоваться, понимал радость, но не чувствовал ее.
«Не радуйся нашедши, не тужи потеряв». Откуда эта фраза? Она весь вечер лезла ему в голову, мучая навязчивостью и туманной неясностью.
1979 г.