Он близко напоминал теперь человека, который только что освободился от вздорного, докучливого посетителя и хочет подавить в себе такую неприятность. «Всему виной скверный клубный обед и этот форшмак…» — старался уверить себя Араратов. Он сознавал очень хорошо, что обед и форшмак нисколько тут не виноваты, и то, что ему пригрезилось, и тяжелое чувство, которое затем последовало, не имеют с ними ничего общего; но его гордости и высокомерию легче было, по-видимому, подчиниться действию скверного обеда, чем признать над собою влияние бестолкового сна и отдать себя под власть малодушному чувству. Усилия победить его были, однако ж, напрасны; оно ни за что не хотело отпустить его, точно присосалось к нему.
Он подошел к окну и отдернул портьеру.
Широкая и длинная улица, открывавшаяся перед его домом, сохраняла свою прежнюю праздничную наружность; тротуары были переполнены народом; везде развевались пестрые флаги; во все концы неслись кареты и сани; свет фонарей, плошек и окон, между которыми то тут, то там в разных этажах горели елки, придавал всему какой-то особенно приветливый, веселый вид, редко встречаемый в Петербурге.
Но улица с ее движением не вызвала даже улыбки на лице Араратова; оно как будто стало еще угрюмее. Веселость, впрочем, всегда производила на него отрицательное действие; он относился к ней как к чему-то ограниченному, недостойному серьезного делового ума; он никогда не смеялся — исключая разве тех случаев, когда смеялись очень уж высокопоставленные лица и волей-неволей требовалось оправдать их веселость и выказать ей некоторое сочувствие.
Он и теперь попробовал было взглянуть на все происходившее перед глазами с видом обычного пренебрежения; попытка, однако ж, не удалась; сдвинутые брови, судорожно сжатые губы ясно указывали на бесполезность подавить внутреннее чувство горечи и сознанье одиночества, которые так непрошено вторглись в его жизнь.
Он опустил портьеру, прошелся несколько раз по кабинету, думая отогнать навязавшуюся мысль; но нет! — мысль об одиночестве не только не проходила, но, напротив, еще с большим упорством к нему привязывалась.
Он готовился снова опуститься в кресло и завладел уже недочитанным докладом, когда кто-то неожиданно постучался за его спиной в боковую дверь кабинета.
— Кто там? — произнес он, сдвигая брови и удивленно оборачиваясь в ту сторону.
Дверь приотворилась, и на пороге показалась оторопелая фигура во фраке и белом галстухе молодого лакея.
— Чего тебе? — резко спросил Араратов. — Я приказывал никого не принимать! Ты разве не слышал?..
— Там… ваше превосходительство… с заднего крыльца… пришла женщина… — мог только произнести оторопевший слуга.
— Женщина!.. Какая женщина?..
— Нищенка… должно быть… с детьми… ваше превосходительство…
«Вот помогай им после этого! Какая неслыханная дерзость!» — мелькнуло в голове Араратова, не сомневавшегося и на секунду, что дело шло о той назойливой женщине, которая приставала к нему на улице.
— Что же ты стоишь? — обратился он к лакею. — Сказать швейцару, чтобы ее тотчас же вон выпроводили! Ступай!
Выходка нищей на минуту и против воли сановника остановила его мысль на этом предмете. «Помогать этим людям — то же, что поощрять их к попрошайничеству и тунеядству! И сколько хитрости: подсмотреть, где я живу, подметить вход с заднего крыльца… Какая, наконец, дерзость: ворваться — куда же! — ко мне! В мой дом!!!»
Араратов был прерван на этом месте своих размышлений новым стуком и в ту же дверь.
— Войди! — чуть не крикнул он. — Что там еще?..
— Ваше превосходительство… женщина не хочет никак уходить… Мы ее не раз отгоняли… Она говорит, изволили вы ей дать какие-то деньги… она говорит, их возвратить надобно…
«Возвратить деньги… мне? Что за вздор!.. Нет, это, однако, уже слишком!.. И наконец… наконец, становится любопытным…» — заключил про себя Араратов. Обратясь к лакею, он спросил его, точно выстреливая из пистолета:
— Где эта женщина?..
— В кухне, ваше превосходительство…
— Сейчас же привести ее по задней лестнице в буфетную!..
Араратов отличался уменьем сдерживать порывы негодования, считая их нарушающими достоинство в известном положении, но в настоящую минуту то, что могло быть свидетелем его раздражения — и люди его, и эта женщина не стоили, конечно, того, чтобы перед ними стесняться. Он чувствовал себя к тому же в этот вечер почему-то особенно нервным и возбужденным. Он направился в буфетную, как только пришли доложить, что приказание его исполнено.
Араратов не ошибся: перед ним стояла женщина, встреченная им на улице. Она, как и тогда, поддерживала на груди закутанного в тряпье ребенка; другой ребенок — тот, который похож был на медвежонка, — крепко теперь ухватившись за юбки матери, пытливо, не моргнув глазом, выглядывал из-за них на появившегося внезапно господина.
— Что это ты, матушка, шутить, что ли, вздумала?! — возвысив голос, проговорил Араратов, не взглянув даже на двух лакеев и курьера, стоявших на вытяжке подле задней двери. — Чего тебе еще надо? Как ты осмелилась, наконец?..