Взмахом руки дал понять, что всем сердцем со мной и немного времени спустя готов будет поговорить о командировке, но сейчас, извини, не могу – гость.
Гостем был генерал Ершов – в полосатой, как матрац, рубахе и в ярко-красных носках, пылающих между начищенными туфлями и отглаженными брючинами.
Я уселся в угол на пачки газет и провалился в сон. Генерал в моих глазах стал зыбиться, будто отражённый в воде, расплываться и исчезать, а его яркие носки перелились из яви в кровавую пелену болезненных видений.
Прошло сколько-то времени. Муха, возбуждённая остаточным запахом не до конца смытой разлагающейся пищи и желудочного сока, терзала меня и наконец разбудила.
Сначала я смог только потянуть вверх кожу на лбу, потом – брови, и лишь затем запоздало и тяжело приподнялись у меня шторки век – приоткрылись щёлки, и я через сонную слезу увидел произносящего тост Варламова в широких брюках с подтяжками в объезд могучего живота.
Вид Варламова перекрыло генеральское туловище. Широким взмахом обеих рук Ершов схватил его, стал целовать.
Я снова потерялся во времени.
Когда я в следующий раз открыл глаза, то Варламов стоял надо мной с засунутой в рот конфетой, сосал и говорил косноязычно:
– Укатали сивку крутые горки. Ничего, на том свете отдохнем. По коням!
Гребком своей чаши-ладони он вынудил меня торопливо подняться и усадил в свою машину, повез на митинг, посвящённый закладке памятника погибшим в девяносто третьем году.
– Как поездка?
– Так себе.
– Когда к нотариусу пойдём машину на твоё имя оформлять?
– Да вроде нет такой проблемы уже, Андрей Андреевич.
– Что такое?
– Нет машины – нет проблемы.
– В аварию, что ли, попал? Разбил?
– Можно и так сказать…
– Аккуратнее надо. Восстанавливай. На ремонт подкину.
– Да ладно, Андрей Андреевич, я по природе – пешеход. Видимо, не суждено.
– Материал-то хоть взял?
– В общем, да.
– Слушай, а чего это от тебя так воняет?
– В дороге небольшая неприятность вышла…
Машина остановилась на Пресне, у вздыбленных навек казацких коней.
Бронзовая женщина на пьедестале, взбунтовавшиеся рабочие начала века измельчались и разживлялись вокруг постамента до тёток и дядек конца этого самого века.
Среди красных флагов мерцала пурпуром хоругвь с ликом Христа.
Концентрические круги от глаз Спаса пульсирующе расширялись, разбегались по толпе. Чёрные зрачки Христа с высоты прожигали, вперялись в меня, желанно мучили любовью. Иисус на хоругви, с длинными завивающимися волосами, по плечи реял над всеми несчастными.
Тут были: скандальная дворовая старуха; жестянщик с допотопного заводика; семейная диктаторша, брошенная мужем бой-баба; разных видов русские правдолюбцы – блаженный Алёша из прихода церкви Святого Николая, горлохват из строительной бригады, доморощенный философ. Тискались, тусовались тут поэт-графоман, опять же, неустроенная баба средних лет, фронтовик с чешуёй медалей на пиджаке, торговец патриотическими газетами. Были молоденькие некрасивые девушки, какие-то парни в «коже» с заклёпками, пришедшие «оттянуть левых». Ряженый казак с нагайкой за голенищем. Смущённый молодой парень в чёрной рубашке с портупеей. Мелькнул председатель карликовой партии – слюнявый бешеный антисемит. Изумлённый провинциал – гость столицы. Переодетый оперативник. Исполненный презрения к своему происхождению старый советский еврей. Любительница хорового пения с текстильного комбината…
Лица были все разные, но, опять же, как под стенами Останкино подплавленные единым внутренним жаром, слегка обобщённые, с одинаковым блеском в глазах.
Варламов двигался в этой целительной для него грязевой ванне толпы, купался в восхищённых взглядах своей публики. Лёгкой, невесомой была его одухотворённая крупная плоть. Он будто втягивал носом воздух, выискивал над головами людей какой-то особый запах, всматривался в смысл многолюдья.
Тёплый летний ветерок колыхал длинные жёсткие пряди его волос – голова пророка и воителя плыла в ряби тысячи голов. Шёл вождь – человек, понятный для меня как новейший русский князь, и я, забыв обо всём, потеряв из виду лик Спасителя на хоругви, тоже привстал на цыпочки, чтобы, как все, разглядеть героя, увидеть в нём тот особый свет помазанничества, который сворачивался в Варламове кабинетном, редакционном и всегда вспыхивал ярко на людях. Заземлил порыв ударом костлявого локтя в бок Карманов с банкой пива в руке и с запахом ста пятидесяти граммов водки, выпитой только что в ларьке.
– Смотри, «дядя»! Смотри и запоминай! Сашке своему потом будешь рассказывать: я видел последнего солдата империи!
– Он, скорее, полковник, – сказал я.
– А чего, тянет вполне на три «звезды». Мундир бы ему пошёл.
– Сто полковников в штабе сидят, – сто покойников в поле лежат…
– Чего вдруг раскис, «дядя»? Где твой воинственный патриотизм?
– Я, кажется, гуманистом становлюсь, «племянничек».
– Так ты скоро и флейтистом заделаешься. А надо вот на какой дудке играть, «дядя».