И под пиджаком Карманов показал мне засунутый за пояс газовый пистолет-пугач, переходящий в редакции из рук в руки молодняка.
– Хорошо убить врага на рассвете! – корча из себя ковбоя, продекламировал Карманов.
Я бросился вон из толпы – опять подступила тошнота. Я злобно растолкал людей, ненавидя их и презирая; вырвался с площади на тротуар.
Карманов кричал вслед, обещал угостить вином.
Тем временем толпа, сорванная с места силой неспешного шага Варламова, повалила под гору, к зоопарку.
Я застегнул штормовку. Меня знобило. Холодели руки. Я шёл, глядя под ноги на кроссовки в красноватой тульской пыли.
Чувствовал, как при каждом шаге у меня подрагивали и брюзгли щёки и сухой горячий язык скоблил нёбо.
Теперь, со стороны, толпа, на которую я поглядывал искоса, пугала меня.
Лица, только что источавшие ласку, мертвенно застыли, а глаза с братскими слезами превратились в порожние глазницы, белели вывернутыми белками, как у слепцов, сверкали влажными хрусталиками.
Зато очи нарисованного Спаса, наоборот, стали мучить меня ещё сильнее, будто они вобрали в себя пропавшую в глазах людей доброту, и прожигали меня насквозь.
Милиция остановила демонстрантов на перекрёстке. В ожидании дальнейшего движения я присел на цоколь Краснопресненского универмага.
Отсюда, с небольшого возвышения, хорошо был виден первый ряд сцепившихся локтями вожаков. В центре – гордый, отчаянный Варламов.
Цепочка милиции расступилась, люди устрашающе радостно двинулись по своей надобности, а я остался сидеть на тёплом железе, привалившись плечом к телефонной будке.
Я утомился, и мне было хорошо, как начинающему бродяге, дремать на пригреве и ничего не желать.
Я чувствовал, как горе выдавливало меня на свободу, вышибало из прежней жизни в неизвестность.
Спустя некоторое время я всё-таки поднялся и добрёл до Белого дома.
Митинг уже начался.
Под старой липой Варламов говорил в микрофон, глотая слова, так энергично и образно, что было не всегда понятно.
Тончайший эстет-экстрасенс открывался в нём в такие минуты, художник-перформансист, из самой жизни лепивший образы. Никакой режиссёр, даже с помощью ста самых лучших актёров, не смог бы сделать с людьми то, что делал Варламов с толпой.
Стоя в поле облучения варламовского гения, постаревший и бледный, я чувствовал, как горячим яростным огнём мести сейчас Варламов окончательно сожжёт оставшиеся крохи моей природной сущности, а из праха вылепит другого человека.
Я отупел от жимков ваятеля. Захлопнулась болящая душа, самоспасаясь.
Я выбрался из толпы. С Пресни, вися на засаленных поручнях метро, кое-как доехал до «Ботанического сада».
Сразу из павильона грудью пошёл на деревья, на клумбу, почти побежал по траве, будто опять по требованию желудка, – прямиком к золотому шишаку над липами, к пенопластово-белым стенам церкви Ризоположения. Слепящий жар отражался от белёных стен храма. За распахнутыми дубовыми дверями в темноте трепетали огоньки свечей. Нищие сидели в тени на лавочке.
Денег наскрёб в карманах только на самую дешёвую свечу – всё сгорело в бардачке «шестёрки».
Я встал посреди церкви и повёл глазами по иконам.
Иисус как бы поманил и поощрительно кивнул.
Я виновато улыбнулся в ответ и стал просить прощения за то, что едва не отдал душу русскому лешему…
Хорошо, крепко спал весь остаток дня и свежий пробудился на диване в своём кабинете.
Встал – в майке навыпуск, в длинных трусах – и подошёл к белой эмалевой раме окна без всяких занавесок.
С пятнадцатого этажа открывались сразу три московские погоды. Справа, по проспекту Мира, шёл розовый закатный дождь. Севернее тучи валили, будто Гольфстрим вскипел, и оттуда небесный расторопный прораб спешно перегонял стройматериалы. А на западе, между коробками Отрадного, уже вспыхивала малиновым семафором предночная гроза.
И потом до утра оттуда, от небесных углей-облаков, наносило жаром; в темноте над смоченными улицами поднялся туман.
Только что вылупившиеся комары нашли щель, прилетели в гости. Я собрал вокруг себя десяток этих чудных летающих тварей, забавлялся с ними, играл, как с котятами, сидя за столом перед раскрытым дневником. Отдувался, отмахивался, но не бил.
Писал в дневнике:
«…Предки-сектанты вопиют в Варламове. А великое его искушение – в уловлении душ.
Он суперодинок. Жаждет любви и от нас, редакционных, и от народа, и от женщин.
Женственен необычайно: грешит „ради семьи”, то есть ради нас, редакционных. Материнский инстинкт спасения в нём, мужественном баталисте.
Я голым чувствую себя перед ним. Но не стыдно, как ребёнку.
Страшно, конечно, с распахнутой душой перед ним, ненароком и по сердцу попадает, но не хочется запираться. Не хочется лишать себя радости какого-то странного откровения…»
Пухлую тетрадь дневника – чубастую, раскудрявленную с одного угла от частых пролистываний, захлопнул и сунул в стол.
Подтянул наследственную «Олимпию» – брякнули железки на отвесе с краю стола: механизм наподобие старинных ходиков с гирьками работал вместо сломанной пружинки исправно уже многие годы.
Край бумаги выскочил из-под валика.