«Да, пожалуй, если и есть что-то неприятное в поездах, так это общие туалеты», – подумал я, влезая на свою верхнюю полку.
Опять славно было мне, подбив подушку под голову, глядеть на льдистый обвал за окном вагона, на речки, кипящие под градом, на побелевшие, засыпанные льдом тропинки. Дремать в люлечном покачивании и в одинаковости вагонной езды, как в одинаковости рельс, мерности стука чувствовать остановку времени, рывки его вспять и в стороны.
Вдруг вспомнить – увидеть яркий свет на какой-то маленькой станции, услышать скрип в чугуне тормозов, шептать какое-то девичье имя, внимать благим нотациям, для любви будто ты, мальчик, ещё не готов. Твоя женщина, мол, ещё где-то впереди. Вспоминать, может быть, теперь в последний раз это давнее дорожное знакомство, когда строгая и уже непоправимо отчуждённая спутница, которая только что позволяла целовать себя в тамбуре, уходила в темноту вокзальных переулков, в запах сирени, а я на подножке уезжал дальше…
Или увидеть себя сидящим в вагоне-ресторане за графинчиком вермута среди неугомонных крикливых русских спорщиков, мотать на ус вольные беседы и краем глаза всё время отмечать, как столбы электролиний отсекают мгновения твоей жизни.
Или везти в Москву месячного сосунка, на вагонном столике помогать Татьяне перепелёнывать его и ревностно следить за поддатым воркутинским шахтёром, который всё порывался подержать Сашеньку, упрашивал меня: «Понимаешь, мужик, я молочников люблю. Обожаю молочников»…
Москва ощетинилась передо мной спицами сломанных зонтиков. Яркие «медузы» хлюпали, пузырились по всей Остоженке, и промокший, я тоже мог бы показаться каким-то донным жителем, крабиком, моллюском, если бы перед пряничным храмом Николы не осенил себя крестом.
По асфальтовой горке-пандусу взбежал под крышу старинного жёлто-белого особняка с тремя колоннами по фасаду. Пробив головой занавес струй, нырнул в уютную сухость под портик, будто в иной мир.
У лакированных дубовых дверей курили Карманов с Васильевым.
– Привет, «дядя»!
Этот худой, лобастый иллюстратор Карманов, скаля в улыбке прокуренные зубы, ехидно напомнил мне мою привычку лукаво поплакаться о своих преклонных сорока пяти.
Азиатски чернобровый верстальщик Васильев, наоборот, чрезмерно уважительно поклонился.
Перед тем как подать им руку, я потёр её о рубашку за пазухой – сам не любил потных влажных ладоней.
– С тебя привальная, «дядюшка», – хохотал Карманов.
Я дал деньги. Он, как самый молодой, строго, торжественно соблюдая иерархию питейного дела, накрылся моей штормовкой, кинулся сквозь струйчатый стеклярус.
И скоро под кирпичным сводом подвала в писательском буфете мы откупорили шампанское. Из бутылки лилось и пенилось, как из водосточных труб.
Я вздохнул глубоко: то хорошее холостяцкое, московское, к чему ехал от хорошего семейного деревенского, наступило.
– За газету! – любое застолье начиналось в тот год с этих слов.
Шары бокалов со звоном сдвинулись, с отскока покатились каждый в свою лузу.
– Ну, как тут у вас?
– На Липецк пятый отдел «наехал», – сказал Васильев. – Они отказались печатать.
У меня сердце сжалось, душа напряглась, но я лихо, отважно разлил остатки шампанского и поднял бокал:
– Мало, что ли, вольных городов на Руси?
Выпили за моё возвращение и пошли на планёрку.
Человек десять сидело в бывшей швейцарской дворянского особняка на корточках, на кипах газет, на столе.
Узкое сводчатое окно было, как всегда, плотно закрыто шторами, будто в КГБ, куда однажды в рок-н-рольской юности семидесятых я попал «для беседы».
Через открытую форточку слышался стук дождевых капель по жести подоконника.
Ко мне подсунулась для поцелуя женская мордашка, потянулись мужские руки.
Сам Варламов просиял лицом и вскинул свою лопатистую мясистую ладонь.
Его редакторский стол был не шире журнального, низенький, колченогий, хлипкий. Не стол – подставка для рук.
Варламов – в подтяжках, в просторной полосатой рубахе – тяжело наваливался локтями на полировку, вывернув назад плечи с мощными лопатками, и, словно взмахнув ими, обрушивался на спинку скрипучего стула.
Он корчился под пыткой автора – бородавчатого пенсионера с белым пухом на розовом черепе, мокром от дождя, а может быть, потном, разгорячённом спором.
– Это капитальное исследование! – доказывал автор. – Я расщепил ядро нашего времени! А вы и десяти строк не прочитали.
– Дружище! Старина! В одной фразе проецируется вся книга. Для того чтобы почуять зверя, не обязательно видеть его. В капле воды – весь мировой океан!..
– У меня здесь ключ к пониманию эпохи. А вы – как слепые котята. Вас раздолбали в октябре и ещё раздолбают. А в этой рукописи – наша победа…
Такие люди в прошлые времена ходили по редакциям с проектами «вечных двигателей», с критикой первого закона Ньютона. Теперь они носились с трудами по спасению Отечества. В газете их звали «чайниками»: пыхтят, шипят, горячатся, – и только. В отличие от паровозов, которые, выделяя пар, ещё и тянут.