— Ни вам, ни мне никто не давал права избирать тех, кто достоин казни. И вы не такая, как сейчас, вы лучше, и вы должны научиться прощать. Христу было горше, но он простил всех.
— Я бы не простила, — тихо, но твердо промолвила Наташа.
Федор Петрович взял ее ладошки в свои, погладил.
— Я тоже, когда мне было семнадцать, не хотел прощать. И людям, которым я не хотел прощать, нравилась моя вражда. А потом я один раз простил недругу, и ему стало неуютно, он стыдился себя, он мечтал, чтобы я сделал ему подлость, ответил злом на зло… Так я смог наказать его. Потом я простил другого — и опять победил. Потом я уже не заставлял себя прощать, я делал это, потому что хотел быть победителем. А потом стали прощать и меня. И мы все считали себя победителями и не спорили. Оказалось, что так жить проще и легче…
— Нет, вы обманываете меня, вы же сегодня разозлились там. И вы не имели права прощать им, счастливым и бессердечным. И мне тоже не должны прощать, потому что я была среди них. — Наташа истерически всхлипнула. — Но почему тем людям так плохо? Зачем Их так тяжело наказывают? Они в грязи, в болезнях, в духоте, и к тому же Их бьют.
— Эх, княжна, княжна, — Федор Петрович погладил ее по волосам, — Им не только там, Им везде тяжело. Не дай-то бог вкусить хоть сотую часть горя, которым порой удостаиваем Их мы, стоящие на страже государства и закона, а вернее — на страже живота своего.
Оба спутника, молодой и старый, замолчали и тогда услышали, как вверху, на козлах, то ли пел, то ли просто драл глотку Егор. Весеннее солнце нещадно палило, и он, предчувствуя скорое пробуждение природы, желал для себя веселья, лихости, буйства. Но со своими дохлыми лошадьми и беспокойным хозяином лишь в горлодранье да еще разве в рюмке водки мог обрести вольную благость беззаботного скитальца престарелый кучер тюремного доктора.
Но вот наконец пролетка застучала по Пречистенке — старинному тихому убежищу дворян от суеты торгового города, улице, которая вместе с близлежащими переулками, господскими домами со львами на воротах, с Сеньками и Ваньками в ливрейных фраках, составляла нечто манерное, изысканное, наподобие французского Сен-Жерменского предместья.
Егора обогнала карета, где на козлах, рядом с кучером, восседал, помахивая кнутом, барчонок лет тринадцати-четырнадцати. Он вдруг с улюлюканьем размахнулся и ловко опустил кнут на спину мужичка, ехавшего навстречу, развалясь в санях. Мужичок вскрикнул от неожиданной боли, посмотрел вслед карете с лакеями на запятках, наградившей его хлестким ударом, и горько вздохнул. А барчук привстал, обернулся и звонко рассмеялся.
«Вот себе занятие нашел, — огорчился Егор. — Хорошо еще, не меня огрел».
— Егор! Живо догоняй и останови их, — вдруг строго приказал, приподнявшись в пролетке, Гааз.
Когда Федор Петрович говорил таким тоном, Егор знал — спорить без толку, надо исполнять волю хозяина. Он огрел лошадей вожжами и быстро нагнал карету.
— Стой! — закричал Егор, поглядывая на кнут барчонка.
Карета и пролетка встали рядом, перегородив всю улицу. Гааз встал в пролетке и протянул руку к барчонку.
— Дайте! — властно приказал Федор Петрович.
Мальчик со страхом глянул на важного гневного старика и робко протянул кнут. Гааз переломил его через колено и бросил на мостовую.
— Как вам не стыдно, молодой человек! Людей любить надо! А вы?!
В окошке кареты показалось удивленное лицо барыни, грызшей орехи.
— Что? Что случилось? — с тем же страхом перед решительным незнакомцем спросила мать.
— Спросите его, милостивая сударыня. Пусть он исповедуется перед вами в злом грехе.
Гааз, величавый, хоть и расстроенный, не прощаясь, сел и приказал трогать. Наташа нежно погладила его плечо и ласково тараторила:
— Ну, успокойтесь, Федор Петрович. Ну, пожалуйста, успокойтесь. Нельзя же по пустякам так волноваться.
— Нет, милая барышня, это не пустяк! — ответил Гааз.
Свернув с Пречистенки в один из тихих переулков, Егор миновал двухэтажный особняк коммерции советника Прохорова, наживавшего себе миллионы на винном деле, и вкатил в открытые ворота поручика князя Оболенского, проживавшего последнее имение своих высокородных предков.
Одноэтажный деревянный особняк о девяти выходящих на улицу окнах, с мезонином встретил пролетку ласковым желтым цветом штукатурки, двумя на днях перекопанными и оттого особенно черными клумбами и старческой лысиной, показавшейся из приоткрытых парадных дверей.
Первой выскочила из пролетки Наташа, и старик дворецкий, хоронившийся за дверью, тут же появился наружу весь, сменив ученый и настороженный вид на добрую улыбку.
— Наталья Александровна, отчего же так долго? Анна Петровна уже заждались, боялись: уж не случилось ли что в дороге. Путь-то дальний, и лихачей сейчас развелось, будь они неладны… — старчески шаркая по дорожке, причитал радостный дворецкий.
— Что, Харитон, у себя бабуля?.. А папа́?..