...И опять, как было уже когда-то не раз — как в те зимние вечера, когда я слушал рассказы Маруси о счастливой послевоенной жизни, — меня теснит прилив какой-то грустной, жалостливой нежности... к самому себе, к братьям, к отцу, к тете Поле, ко всем нашим деревенским людям; даже к немцам, что спят в горнице, я не испытываю сейчас никакой ненависти, и мне не стыдно за это перед собой, потому что — кто знает! может, эти немцы и никого не убивали и не хотели убивать.
Отец, засучив рукава, месит в кадушке хлеб. Тетя Поля из этого же теста печет лепешки на завтрак. Мы собираемся в школу.
Постель пленных застелена попоной, сами они сидят во дворе на дубовом кряже, ждут команду на сбор.
Мы завтракаем. Каждый чистит себе сваренную «в мундире» картошку, обмакивает ее в крупную соль. Картошку едим с горячими лепешками, запиваем холодным молоком.
В хату входит «кобчик», в руках у него почерневшие от утренних заморозков табачные листья — насобирал за сараем, где мы с Марусей сажали табак для отца. Немец топчется у двери, Ждет, когда на него посмотрит хозяин дома, сам не сводит глаз со стола.
— Пан, — старик глотает слюну, на сизом лице заискивающая жалостливая улыбка. — Пан, — и немец протягивает руку с листьями к печке.
— Посуши им, — говорит отец мачехе, отворачиваясь от немца.
Тетя Поля берет у пленного мокрые листья, кладет в устье печки, где нет жару. Старик благодарно кивает ей, отцу и, пятясь, выходит из хаты.
— Пронырливый этот сволочуга, — сказал отец, и в первый раз со вчерашнего дня усмехнулся; только злая получилась у него усмешка.
— Паек им, Коль, к обеду привезуть, — говорит мачеха. — Можить, я накормлю их картошкой?
Отец исподлобья бросает взгляд на тетю Полю. Ноздри его раздуваются, лицо подергивается мелкими красными прожилками — первый признак подступающего гнева. Мы съеживаемся.
— Все равно останется, — спокойно говорит тетя Поля.
Мы исподлобья с опаской посматриваем на отца, и он видит эти наши взгляды.
— Не издыхать же им! — Отец отбрасывает недоеденную картошку и, не взглянув ни на кого, встает из-за стола. Сунул за ремень топор, в карман — долото, надвинул на лоб фуражку, взял костыли и вышел на улицу.
Он было прошел мимо пленных, потом решительно вернулся. Те встали с кряжа.
— Вам не картошки дать! Вас бы вот этой костылюгой — да по глазам, по зенкам вашим, чтоб вы знали... чтоб вы детям и внукам заказали! — Отец замолчал, и нам, сгрудившимся у окна, видно было, как от тяжелого дыхания у него часто поднимаются и опускаются плечи. Пленные покорно стояли перед ним. — Видали? — Он ткнул костылем в нашу сторону. — А их у меня шесть... шестеро... киндерят. А я отец, мне их кормить, растить надо... А я по вашей милости — вот, калекой на двух костылях остался, дома на них кручусь да на работу в колхозе на них костыляю... Я — плотник! Понимаете? — Он выхватил из-за пояса топор. Пленные испуганно отшатнулись. — Плотник я! — кричал отец, потрясал в воздухе топором. — Мне работать надо, на двух ногах...
Тетя Поля выбежала во двор:
— Коль, иди, иди, не трогай ты их...
Но отец, видимо, и сам понял, что излишне погорячился, отвернулся от пленных, смотрит в землю.
— Не трогай ты их, ну их к идолу, — успокоительно говорит тетя Поля.
— Я — их? На черта я их буду трогать! Зови их завтракать! Картошки им дай, молока налей — пусть!.. — Он неопределенно машет рукой и быстро уходит.
Отец идет быстро, и я догоняю его только в конце огорода. Я трушу сзади него босиком по жгучей от инея дороге, жду, когда отец заметит меня. Наконец он оборачивается.
— Что, подрались, что ль?
— Пап... — только и говорю я и зажимаю рот рукой, чтоб скрыть подступившие рыданья. Отец в упор смотрит на меня, но теперь я не боюсь его взгляда. — Пап, это же правда... это ж хорошо, что ты... ну, чтоб тетя Поля... — Я опять зажимаю рот, смотрю на отца затуманенными от слез глазами.
— Марш домой к чертовой матери! — как-то отчаянно кричит надо мной отец. — Тебя мне только ишшо не хватало!..
...А через год мы провожали Марусю. Отпускник моряк Черноморского флота увозил молодую жену к своим родичам, на Донбасс, в Константиновку. Был ветреный осенний день, был возок, нагруженный всем, что приготовила покойная мать в приданое трем дочерям — сестры все отдали Марусе, — было много людей. За деревней, когда настало время прощаться, я долго топтался в стороне, пока Маруся сама не хватилась меня. Она подбежала, стиснула меня в объятиях... и наши слезы смешались в последний раз.
Той же зимой мы получили телеграмму: родичи зятя сообщали, что Маруся умерла от брюшного тифа и две недели назад ее похоронили, что «похороны были богатые, на обеде было 42 человека».
Мы голосили и со страхом ждали отца. Никого из нас не любил он так, как Марусю.