День не брался за перо, то есть не садился за клавиатуру. Осваивая окрестности Сены, истаптывая мостовые, скользя глазами по фасадам и впиваясь внимательно в надписи на них, настолько истоптали ноги, что, увидев вход в метро на станции «Инвалидов», чувствовали себя именно этими последними. По телевизору в эти дни обсуждают вопрос отношения французов к однополым «бракам». 75% против, 6% безразличны к проблеме. Остальные — за. Остальных почти 20%, то есть каждый пятый. Их очень видно на улицах. Вертлявые мужичонки, держащиеся за руки, сначала не бросаются в глаза. А потом ловишь себя на мысли, что таких пар довольно много. Возможно, представители именно этой категории людей превратили могилу Оскара Уайльда в место паломничества. Странный монумент летящего существа с лицом египетской мумии весь обцелован. Чего ради?
Старые дорожки мощены так, как мостили Париж до Наполеона Третьего. Кареты по таким булыжникам, вероятно, гремели нещадно, и ноги приходится изрядно мучить. Так замощен и Львов. Он действительно местами очень Париж, что для меня стало очевидным.
Чувство от кладбища: камень, камень, море камня. Мертвым телам и разлагаться-то негде. Негде временно, до воскресения превращаться в прах. Вся цивилизация — это тяжеловесный камень, обработанный резцом и легший над уснувшим прахом в виде статуй и надгробных крестов.
Но важно то, что на кладбищах, являющихся по сути музеями, до сих пор хоронят людей. Они действующие, а не музейные объекты, и великие мертвецы смиряются с простым и современным соседством в духе декларации общих прав человека и гражданина. Это вызывает уважение.
Здесь грязно. Не то чтоб грязно, но небрежно, не по-педантски. Мусор убирают специальные машины, но он уперто остается на месте, а машины уезжают дальше, жужжа щетками. Причина мусора — либо наводнение туристов, либо вторжение гаитян, которых сначала рисовал Гоген, а потом они сами вживую сюда приехали (шучу). А возможно, парижане совсем не чопорны и не страдают от отсутствия тождества между повседневностью и аптечной чистотой. Охотно верю, что Париж до Хаусмана был невыносимо грязен, а во дворцах напрочь отсутствовали оборудованные отхожие места. Но пыль, небрежность, отсутствие стерильности говорят еще и о том, что жизнь длится, а не превращается в сплошной музей, на чей паркет не ступишь без войлочных тапок. Французы так много сделали (наломали, наследили, накуролесили) в истории мира, что теперь можно было бы отдыхать и творчество ограничить Луи де Фюнесом. Однако жизнь длится, и кругом люди читают книги, а значит, думают о чем-то и до чего-то додумываются.
Из всех церквей вошла в душу церковь святого Евстафия. Рядом Монмартр и все такое. Но здесь!.. Каким религиозным одушевлением, терпением и желанием прославить Бога нужно обладать множеству поколений, чтобы воздвигать такие храмы! Ни одной лачуги тех, кто молился здесь столетия назад, не сохранилось. А святилища стоят. Они камены, а значит, серы. Они сливаются с пейзажем, и сразу их не заметишь. Это раньше они возвышались над трущобами, а теперь дома равны с церквями по величине. Но когда войдешь в них, то ахнешь, оказавшись внутри прохладной каменной громады. Эти храмы стоят, храня на стенах имена настоятелей с XIII века и доныне, прирастая новыми алтарями в память погибших на недавних войнах, глядя глазами Распятого Иисуса с бесчисленных Голгоф на снующих внизу людей с фотоаппаратами. Некоторые Распятия специфично отталкивают. Но некоторые притягивают, зовут перекреститься, прочесть молитву, склонить голову. Мессия пришел — и распяли Его! Мессия воскрес, но распинать Его продолжают!
В Евстафии оказались внезапно на вечерней мессе. «Париж стоит мессы». Священник арабской внешности, не поднимая глаз, читал проповедь. Его сидя слушали представители всех категорий верующих: пара старушек, старичок, молодой парень с книгой в руке, женщины средних лет, молодая китаянка, один негр и один мужчина с внешностью Пьера Ришара. Всего человек двенадцать. Потом проповедь завершилась и началась Евхаристия. От Санктуса все совершенно понятно: и «примите, ядите», и «Твоя от Твоих». Если принять во внимание, какой муравейник снует за стенами, то эта капля молящихся людей (а они истово молились, читали вслух Символ и «Отче наш», а не просто стояли) похожа на катакомбных христиан императорского Рима. Они своеобразные исповедники, хранители той веры, которую получили в наследство. Подумалось: войдет сейчас толпа агрессивных идиотов, смеющихся над заповедями и ненавидящих Церковь, — и все. Никто не защитит. Патер и так служит под звук кашля туристов, звонков их мобильных, под хлопанье дверей. Он даже вздрагивает в ответ на посторонние звуки и озирается неуверенно. Но он служит, он хранит и проповедует веру, и с ним молится горстка людей, знающих, зачем нужен храм. Я стал слезлив, как старикашка, и часто вытираю с глаз непрошенную влагу.