И почему-то это всегда действовало.
Хедли только сейчас приходит в голову, что всегда заслуга в основном была папина, а не слоника.
Оливер улыбается, глядя на нее.
– Все равно не считается.
– Ладно, а какое у тебя любимое животное?
– Белоголовый орлан.
Хедли смеется.
– Неправда!
– Я – и неправда? – Он прижимает руку к сердцу. – Разве плохо любить животное, которое символизирует свободу?
– Ты просто меня разыгрываешь!
– Может быть, немножко, – хмыкает Оливер. – Но ведь получается?
– Что, довести меня до того, чтобы я тебя стукнула?
– Нет, – тихо отвечает он. – Отвлечь тебя.
– От чего?
– От твоей клаустрофобии.
Хедли благодарно улыбается ему и передразнивает:
– Немножко. Хотя сейчас еще ничего. Хуже будет, когда взлетим.
– Почему? Там же сплошное открытое пространство.
– А бежать некуда. Нет запасного выхода на такой случай.
– Понял, – театрально вздыхает Оливер. – Я это часто слышу от девчонок.
Хедли, коротко рассмеявшись, вновь закрывает глаза. Самолет набирает скорость, с ревом мчась по взлетной полосе. Пассажиров прижимает к спинкам сидений, нос самолета задирается, и наконец, в последний раз подпрыгнув, самолет взмывает ввысь, будто гигантская металлическая птица.
Хедли стискивает ручку кресла. Самолет рвется в ночное небо, и огни внизу постепенно удаляются, превращаясь в ровные ряды крошечных пикселей. От перепада давления закладывает уши. Хедли прижимается лбом к стеклу, страшась того мгновения, когда они поднимутся выше облаков и земля скроется из виду. Не останется ничего, кроме огромного неба вокруг.
Здания и прямоугольники парковок быстро уменьшаются, все сливается в причудливые узоры: оранжевые огоньки уличных фонарей, ленты автострад. Хедли выпрямляется, ощущая на лбу прохладу от плексигласа и стараясь не терять из виду город внизу. Страшен не полет – страшно оторваться от земли. Но пока они еще достаточно низко, чтобы видеть освещенные окна в домах. И Оливер сидит рядом. С ним никакие грозы не страшны.
5
Через пару минут Оливер решает, что с ней уже можно разговаривать. От его голоса над ухом внутри словно отпускает какую-то пружину. Хедли один за другим разгибает пальцы, стиснутые в кулак.
– Однажды, – говорит Оливер, – я летел в Калифорнию Четвертого июля.
Хедли чуть-чуть поворачивает голову.
– Была ясная ночь, и я видел, как внизу зажигаются крошечные фейерверки, в одном городе за другим.
Хедли снова прислоняется к иллюминатору и с бьющимся сердцем смотрит в темный провал. Огромное ничто. Хедли закрывает глаза и представляет себе фейерверки.
– Наверное, если не знать, что там такое, картинка жутковатая, а так – красивый салют, только маленький и без звука. Даже не верится, что это те же громадные вспышки, которые мы видим с земли. Наверное, все дело в том, откуда смотреть, – прибавляет Оливер, помолчав.
Хедли снова оборачивается и заглядывает ему в лицо.
– Это должно мне чем-то помочь? – спрашивает она без враждебности, просто пытаясь понять, в чем мораль истории.
– Да нет, – отвечает Оливер со смущенной улыбкой. – Просто я опять хотел тебя отвлечь.
Хедли улыбается.
– Спасибо! Еще что-нибудь расскажешь?
– Сколько угодно! Я могу трепаться, пока у тебя уши не отвалятся.
– Семь часов подряд?
– Запросто.
Самолет уже закончил набирать высоту. У Хедли кружится голова, и она старается сфокусироваться на спинке переднего сиденья. Его занимает человек с большими ушами и редеющими волосами на макушке – не то чтобы с лысиной, скорее с предвестием лысины. Глядишь на это – и словно читаешь карту будущего. Неужели у каждого можно найти такие вот признаки грядущих перемен? Например, мог кто-нибудь догадаться, что их старенькая соседка по креслам будет когда-нибудь видеть мир, словно сквозь мутную пленку? Или что человек, сидящий наискосок через проход, будет придерживать одну руку другой, чтобы она не тряслась?
Хедли сейчас думает о своем отце.
Насколько он изменился?
Сухой и затхлый воздух в самолете щекочет нос. Хедли закрывает воспаленные глаза и задерживает дыхание, как будто она под водой – ей это легко себе представить, ведь они плывут по бескрайнему ночному небу. Моргнув, она резким движением опускает пластиковую шторку. Оливер выгибает бровь, но никак не комментирует ее действие.
Вдруг приходит непрошеное воспоминание, как они летели с отцом – сейчас уже и не вспомнишь, сколько лет назад. Отец рассеянно дергал шторку – то закрывал, то снова поднимал, вверх-вниз, вверх-вниз, пока на него не начали коситься другие пассажиры, неодобрительно поджимая губы. Когда наконец разрешили отстегнуть ремни, он вскочил, быстро поцеловал Хедли в лоб, потом вышел в проход между сиденьями и два часа метался по узкому коридорчику от туалетов до двери в салон первого класса, то и дело останавливаясь возле Хедли и наклоняясь к ней, чтобы спросить: что она, как она, что читает, – и тут же мчался дальше, словно человек, нетерпеливо дожидающийся автобуса.
Он всегда был таким нервным? Трудно сказать.
Хедли оборачивается к Оливеру.