Память человеческая хитра и увертлива, но я свою выдрессировал: такие, как я, обязаны помнить все добро и все зло, которое им причинили, так больше ценишь каждую крупицу добра. Вчера (если только это было вчера) мне исполнилось тридцать три, и праздновали мы это событие вдвоем, и Анюта презентовала мне дезодорант, подарок более чем сомнительный, но не по нынешним временам. Кухонный стол наш ломился, украшением его был овальный пластмассовый жбан с разливным вином, мне нацедили его из квасной бочки возле универсама. И поди ж ты, нашелся старый дурак, который, подойдя к чернявому бочкарю, с анекдотической вежливостью спросил: «Скажите, пожалуйста, какой оно марки?» Еще год назад ответ был бы нецензурным, но веселым, а тут продавец посмотрел на чудака светящимися глазами зомби и тихо сказал: «Фруктовое». Вино отдавало метилом, оно содержало в себе одновременно и состав преступления, и алиби для моей любимой. Посидели, выпили, обмениваясь многоразовыми репликами: «Ну, за тебя». «За тебя». «Еще будешь?» «Налей». Анюта пила деловито, привычно, по-мужски. Закусывали сосисками, я как раз накануне потряс сосисочное дерево около того же универсама. Посмотрели на черно-белый экран кухонного телевизора, показывали чушь, похожую на кинопанораму. Потом я пошел к себе в комнату, сел за письменный стол, там лежали гранки моей статьи «Славянизмы в современном немецком», сто лет назад написанной и неожиданно попавшей в набор, читать их надо было срочно, но я этого делать не собирался. Неряшливо и криво оттиснутые на скверной бумаге абзацы слипались у меня перед глазами в грязно-серое тесто, и, посидев в оцепенении некоторое время, я просто смахнул гранки на пол. Я знал, что Анюта ко мне придет, и прислушивался к звукам, доносившимся сквозь закрытую дверь: вот она вышла из ванной, забыв, конечно, выключить свет, вот прошла босая по коридору, оставляя следы мокрых ног, вот включила у себя в комнате фен, а посуда на кухне так и осталась немытая, и кран не завернут до конца. Не зная, чем занять свои руки, я включил видео, стоявший у меня здесь же, на письменном столе: да, господа хорошие, вот так живут теперь рядовые вузовские преподаватели, хранящие в своем горбу пять языков. Вы и не знали, наверное, что я, бесфамильный урод, являюсь де-факто членом вашего семейства, являясь — простите за неудачный речевой оборот, я ведь синхронно перевожу со своего душевнобольного на ваш, на нормальный, — являясь к вам в вечерние часы, когда вы включаете видео, если он (или оно) у вас есть, и слышите мой мерзостный голос: «Засвечусь — и мне крышка, ты понял, засранец?» Дома я не работал, конечно, только просматривал заранее: переводчик обязан знать, чем все кончится. Фильм стоял незнакомый, как раз на любовной сцене, голая дамочка сидела на своем партнере, подпрыгивая, почавкивая внутренностями и изображая на своем не знающем стыда лице жуткое — в присутствии осветителей, операторов и вообще целой оравы мужиков — так наз. удовольствие. Если женщина способна на такое публично — что ей, кроме костного мозга, еще продавать? Короче, она факалась, сидя верхом, а партнер лежал и ухмылялся. Подобные сцены я пускаю на ускоренную прокрутку, в моих переводческих услугах там не нуждаются, «охи» и «ахи» одинаковы на всех языках (впрочем, немки еще говорят «уау»). Я глядел на мельтешащее изображение и был похож, наверно, на часовщика, которому попался механизм инопланетного производства. Потом со спины потянуло ветерком. Я вырубил видак, обернулся — Анюта стояла на пороге. Прислонившись плечом к косяку, она смотрела на меня и усмехалась. Волосы ее, длинные, прямые и шелковистые, красно-рыжие, как у моей мамы, — волосы ее уже высохли, на ней был темно-синий махровый халат, подарок Гарика, одной рукой она стягивала ворот на груди (там не хватало, конечно же, пуговицы), в другой держала стакан, на две трети наполненный оранжевым метиловым вином. «Твоя кассета?» — спросил я с привычной строгостью дядюшки-опекуна (Риголетто, нет, не то, кто там у Мольера? кажется, Гарпагон): я не разрешал Анюте трогать аппаратуру, оберегая ее (Анютину) нравственность. Она не ответила. «Ну, зачем пришла?» — спросил я. «Просто», — отвечала Анюта. Когда люди говорят «просто», это означает, что совсем не просто, отнюдь. «Просто заглянула узнать, спите вы или нет». — «Ну, и как, сплю?» — «Нет, не спите». — «Тогда ступай». Анюта не уходила. Вместо этого она со скорбной полуулыбкой подняла стакан и, глядя мне в глаза, проговорила: «Вот, осталось. Хотите?» Мне стало вдруг страшно, захотелось заплакать навзрыд, закричать, но я справился с собою и даже процитировал Гумилева: «Почему ты дрожишь, подавая мне стакан молодого (или золотого?) вина..». Анюта приблизилась, поставила стакан на край моего стола, задернула штору — да, задернула штору у меня перед глазами, поступок для нее более чем необычный. В комнате у нее шторы вечно перекошены, постель никогда не застелена, на трюмо — ну, только что грибы не растут. Потом она положила руку на несчастную мою спину (да, это было, я и сейчас еще чувствую на плече птичий вес ее маленькой руки) и все так же негромко сказала: «Выпейте, пожалуйста. Выпейте — и ложитесь спать». Так уговаривают больного принять лекарство. «А может, не надо, Анюта?» — спросил я и покачал для убедительности головой. «Надо, — возразила она, стоя у меня за плечом, так что лица ее я не видел, — надо, чтобы вы выпили и успокоились». Последние слова она произнесла такой неровной скороговоркой (графически ее не передашь, да и не стоит), что у меня по спине пробежала дрожь. «Хорошо, — сказал я, — только поцелуй меня напоследок». Анюта наклонилась ко мне, приоткрыв рот, и ее тонкие, горячие, как края свежей раны, губы и дрожащий язычок прикоснулись к моим губам и языку. Я взял стакан, пригубил. Вкус был странный и очень, очень опасный. Склонившись ко мне, Анюта заглянула мне в лицо. «Плохое, да?» — спросила она удаляющимся голосом. «Уж это точно, не сахар кленовый», — пробормотал я. Сам не знаю, почему мне пришел на ум этот кленовый сахар, которого я ни разу не пробовал, хоть знаю эти слова на пяти языках. Я выпил все залпом, поставил стакан на стол и шутливо сказал: «Обязательно сотри отпечатки». Потом склонил голову и поцеловал ее крошечные ледяные пальцы, еще лежавшие на моем плече. И меня не стало.