— Старец святой, что ныне с шишами в лесах живет, год назад меня отмолил. Сказал, что я жив буду и долго проживу.
Тем же платком, которым она потихоньку вытирала кровь, Варя промокнула выступившие на глазах слезы. Налила отвару в чашки, отломила половину овсяной лепешки, испеченной из того самого овса, что принес ей день назад Санька, урезав свою, и без того невеликую стрелецкую долю.
— Я сыт, — он спокойно, по-мужски, отодвинул хлебец. — Правда, сыт.
Но теперь рассердилась она. Уперла руки в бока и, грозно сведя свои смоляные брови, воскликнула:
— Ах, так! Замуж зовешь, а сам из рук моих хлеб взять брезгуешь? Ну-ка ешь, коли угощаю! На что мне муж, коего и в кафтане-то не видно?
Санька не обиделся. Деловито отломил кусочек, надкусил, прихлебывая отвар.
— Ой, объеденье! До чего ж ты, Варя, искусна: из горстки трав такое угощение состряпала…
— А не боишься пить? — она лукаво выстрелила в него глазами.
— Боюсь? Чего это?
— Так ведь меня ж ведьмой называют. А ну как это — зелье приворотное?
Мальчик только пожал плечами, продолжая наслаждаться отваром.
— А хоть бы и зелье! Меня привораживать не надо, я ж и так люблю тебя.
Она вздохнула, хотела было привычно потрепать его по щеке, но отвела руку.
— Такие слова, Саша, просто так не говорят.
— А я и не просто так. Мне ныне уже четырнадцать сравнялось.
Санька произнес это с особенной силой, тем же, уже не детским, не высоким голосом. И тепло коснулось Варькиного сердца, как прохладная рука долгожданного дождика — высохшей листвы. Она улыбнулась, отчего только виднее стал маленький кровоподтек на верхней губе.
— А поглядим! Годик-то у нас еще есть, а, Саш?[95]
Ешь лепешку, ешь. Вишь, я себе ровно половину оставила, будто мы с тобой и впрямь — жених да невеста.Против воли она любовалась мальчиком — его загорелым, заострившимся за последние месяцы, будто процарапанным на медной пластине лицом, золотом упавших на плечи волос, серыми, будто стальными глазами, ставшими теперь такими острыми, такими твердыми, как…
Как у кого же? Пожалуй что, как у воеводы! Последний раз Варька видела Шеина с месяц назад, когда стояла на литургии в соборе, и Михайло Борисович прошел мимо нее, подходя ближе к алтарю. Такой же исхудавший, как все смоляне, потемневший, словно черная тень, что легла на его лицо в тот пасхальный день, да так там и осталась. Глянул и отвел взгляд, а она замерла, пораженная отрешенностью и одновременно твердостью его взгляда.
Глаза у Шеина были карие, у Саньки то словно голубые, а то вдруг — странные, серые, словно чищенная сталь, а взгляд — один.
— Саша! — она тоже отпила ароматного отвара и съела кусочек лепешки. — Саш, а что Гриша-то?
— А что Гриша? — словно не понял мальчик.
— Не полегчало ли ему?
Санька криво усмехнулся:
— Ему никакое зелье не поможет.
Рука, державшая чашку, дрогнула, так что отвар капнул на алое сукно кафтана. Он нахмурился, но не из-за своей оплошности.
— Гриша смерти ищет, — тихо и твердо произнес мальчик.
— Господи Иисусе! Что ты говоришь? Грех-то какой! Как это — смерти ищет?!
— А как ее на войне ищут? Куда б мы ни ходили — в разведку ль, либо на перехват обоза, либо с шишами на встречу, он всюду, как приметят нас поляки, сам к ним рвется, норовит им наибольший урон нанести, но так, чтоб при этом его самого убили. Прямо под пули лезет.
Варя перекрестилась на божницу. И только тут заметила, что не повесила на место распятие. Взяла, поцеловала и вздрогнула, увидав каплю свежей крови на пронзенной гвоздем ноге Спасителя. Тут же поняла — это ее кровь, разбитая губа вновь слегка кровоточила. Но все равно, стало страшно.
— Он вообще будто уже не здесь. Никогда не улыбается, не смеется, лишнего слова не скажет. Мы говорить с ним пытались — что я, что Фриц, так слова — словно в воду… Не живется ему. Не можется.
Он допил отвар, встал, перекрестясь на образа, и шагнул было к двери. Однако его слегка повело, будто не туда поставил ногу. Сказалась усталость сразу двух бессонных ночей. Чтоб не обижать его, Варя сделала вид, что этого не заметила, но догнала парнишку у порога и взяла за руку:
— Куда ж ты, Саша? Побыл бы еще.
— Да надобно снова в дозор. Третья ночь тоже наша с Фрицем, а завтра нас сменят.
— Так до ночи ведь еще часа три. Не то, что темнеть, — еще и смеркаться не начало. Летом поздно смеркается. Слушай, лег бы ты да поспал хоть час.
Санька смутился:
— Что ты! Куда ж я лягу?
— Да на лежанку мою. Я покуда приберусь, овсяного теста на завтра замешу. Ложись, ложись!
— Неловко… А ежели кто видал, как я сюда зашел? И все назад нейду. Что подумают?
Стрельчиха вновь уперла руки в бока:
— Вон что! То замуж зовешь, а то стыдишься у меня на час лишний остаться! Так-то к вам, мужикам, веру иметь…
Мальчик только махнул рукой, но краска залила его запавшие щеки.
— Что ты, Варя. Я ж боюсь, чтоб тебя не опозорить…
— Без тебя уж не раз опозорили! Знать должен, кого под венец зовешь.
Он снова потемнел, по-взрослому нахмурился и сказал:
— Варвара свет Микулишна! Я знаю, кого зову под венец. И кто б ни попытался при мне тебя опорочить, за то ответ держать будет.