– Я выяснил, что к нашему печальному делу она не имеет никакого отношения. Можете поверить мне, сэр, что вряд ли в этом месте есть кто-то, кто может пролить хоть малый свет на событие, если только она не скрывает что-либо предумышленно.
Ощутимых результатов, как я уже сообщал тебе в начале письма, наш поход не принес. Люди из Боу-стрит уехали то ли в Лондон, то ли еще куда – не знаю.
Вечером мне составил компанию коробейник, расторопный малый. Ему было известно, что происходит, но несмотря на то, что он проводит время на дорогах, он не мог сообщить о подозрительных встречах с бродягами, странствующими моряками или цыганами. Он был полон впечатлений от столичного кукольного театра, который он видел в тот же день в У., и спросил меня, был ли уже этот театр в нашем городе, после чего посоветовал обязательно посмотреть его, если он сюда приедет. Лучшего Панча и лучшей ученой собаки Тоби он не видывал. Как тебе известно, собаки Тоби – последнее нововведение в кукольных театрах. Я видел лишь одну такую, но скоро они появятся везде.
Теперь у тебя, наверное, возникнет вопрос: а зачем я тебе об этом рассказываю?
Мне приходится делать это, так как кукольный театр имеет отношение к следующей абсурдной истории – ничтожной, как ты наверняка скажешь, – которую я, будучи в тревожном состоянии (другой причины этому нет), просто обязан поверить бумаге. А рассказать я хочу о сне, и должен признаться, что более странного сна я в жизни своей не видал. Вероятно, он приснился мне под влиянием россказней коробейника и исчезновения дяди Генри, кто знает? Повторяю, суди сам, я же для этого не в достаточной степени спокоен и беспристрастен.
Начался он с того, что передо мной раздвинулся занавес… я где-то сидел, то ли внутри, то ли снаружи. Рядом сидели люди, но их было немного, все незнакомые, да я и не обращал на них внимания. Насколько я помню, они так и не произнесли ни слова, помню только их устремленные прямо перед собой лица, мрачные и бледные. Передо мной был кукольный театр: кажется, размером больше, чем обычно, основание которого было красно-желтого цвета с нарисованными на нем черными фигурами. Меня охватило напряжение – я ждал, когда раздастся звук свирели и тартарарам. Вместо этого совершенно неожиданно громогласно – другого слова придумать я не в состоянии – прозвучал погребальный колокол, причем единственный раз. Откуда доносился его звук, я не понял, но издалека: наверное, сзади. Маленький занавес взвился вверх, и представление началось.
Вероятно, кто-либо когда-нибудь и пытался сочинить пьесу, где Панч – серьезный трагический герой, но кем бы он ни был, этот спектакль пришелся бы ему по вкусу. Герой обладал до некоторой степени дьявольским характером. Свои методы обольщения он разнообразил. Одних своих жертв он поджидал лежа, и его кошмарное лицо – желтовато-бледное, – выглядывающее из-за кулис, побудило меня вспомнить Вампира из отвратительного скетча Фьюзели. С другими он был вежлив и льстив… особенно с несчастным иностранцем, который был в состоянии произнести одно «Шалабала…», хотя текст Панча я тоже не разобрал. Но убийство каждого из них заставляло меня содрогаться от страха. Когда палка ударялась об их головы, что прежде меня очень смешило, раздавался такой треск, словно череп раскалывался, а жертвы затем, упав на землю, долго подергивались. Ребенок… это покажется совершенно неправдоподобным… был живым, я в этом уверен. Панч свернул ему шею, и, если последовавший за этим хрип или взвизг были ненастоящими, тогда я ничего не понимаю в жизни.
По мере доведения до конца очередного преступления сцена ощутимо становилась темнее, и последнее убийство было совершено в кромешной тьме, поэтому жертву не было видно и о смысле происходящего приходилось лишь догадываться. Слышались только тяжелое дыхание и ужасающие сдавленные стоны, после чего из мрака возник Панч и сел на приступку. Он стал обмахиваться и разглядывать свои окровавленные ботинки. Потом он склонил голову набок и захихикал так страшно, что рядом сидящие прикрыли лица руками, я, слава Богу, поступил так же. Но в это время сцена за Панчем осветилась, и на ней оказались декорации, но не дома, как обычно, а с претензией на нечто большее – лесная рощица и отлогий скат холма, над которыми светила, прямо как настоящая, луна. Над всем этим стало подниматься нечто, которое я быстро опознал как человеческую фигуру с чем-то непонятным на голове – поначалу я не мог разглядеть, с чем. Она не стояла на нотах и то ли ползла, то ли тащилась по центру сцены к Панчу. Он сидел к ней спиной, и к этому моменту я обнаружил (хотя тогда и это не осознал), что впечатление, что перед вами кукольный театр, исчезло. Панч, разумеется, оставался Панчем, но остальные до какой-то степени были живыми и передвигались по собственной воле.