И мы ответили:
— Всего вам наилучшего!
Немного погодя я подумал с облегчением: «Хорошо-таки улыбнуться в горькую минуту!..»
А дядьке где-то там, в просеке, наверно же тесновато.
1974
«ЮРМАЛА, 72»
За большущим окном моего шестого этажа — густые вершины хвойника, из него торчит острая башня кирхи, дальше, если приподняться за столом,— широкая река, а направо от хвойника — спокойное море.
Сев за стол, я сказал: «Люблю это — все новые да новые места!..»
И на самом деле — что-то в этом есть, какая-то естественная тяга к путешествиям, к перемене мест. Хоть и хорошо в эти дни сиделось дома...
***
Дети играли в городском дворе. И мальчик Юрко, которому в этот день было так хорошо, весело, и так хотелось что-либо необычное сделать, залез на крышу трансформаторной будки, провалился и упал на аппаратуру.
С отцом мальчика я был только знаком. Даже бывал им справедливо недоволен. Когда же мне сказали о смерти маленького Юрка, я написал его отцу. Не из дому, а из другого города, в город тоже далекий, третий.
Здесь, в четвертом городе, сегодня я встретил его, отца того Юрка. Только через месяц после трагедии.
Встреча была для нас обоих совсем неожиданной, и я сказал ему «ты» — впервые, невольно, как бывало у меня иногда с кем-нибудь из молодых друзей, кому хотелось сказать что-то от души. Юрков отец был в спортивном костюме и казался от этого намного моложе своих тридцати пяти. Страшная смерть единственного сына вообще сделала его в моих глазах чуть ли не юношей, беспомощным, страшно свободным, с глубокой болью в душе.
Он мне сказал, что здесь, в писательском Доме творчества, он не один, а с женой. Я знал, еще из другого далекого города, что жена его должна скоро родить. Я не попросил передать ей привет не только потому, что не был с нею знаком, но и потому, что привет мог бы ей показаться еще одним соболезнованием, которое ей не нужно — теперь, после жуткой утраты, перед новым, волнующим приобретением.
Он мне сказал, что через час они отъезжают, он вот только забежал в буфет взять ей что-нибудь в дорогу. Ни о чем больше не говорили мы, ни я, ни он, а только еще раз пожали друг другу руки, хоть и не удивительно было бы — так чувствовалось,— если бы мы обнялись на прощание.
***
Совещание наше, в определенной мере, международное. Утром из Москвы, вместе с тремя русскими, приехали двое поляков, из Вильнюса один литовец, а латыши — на месте.
Вчера вечером я был одним из приезжих, знакомых больше не встретил, и теперь мне приятно в компании. Тем более что приехали друзья, с которыми хорошо повидаться.
В нашей группе только одна женщина. Русская. Как это часто или даже всегда бывает, наше мужское внимание каким-то невольным образом обращено на нее. Пускай это и незаметно, только чувствуется каждым по-своему, о чем я, правда, могу пока судить по одному себе.
Мы собрались в светлом, уютном углу вестибюля, ждем автобуса, который нас повезет на экскурсию в Ригу. Сидим, стоим, говорим, молчим.
Я рассказал, между прочим, о моей вчерашней встрече с Юрковым отцом, о страшной смерти мальчика, и, поскольку говорил это своему русскому другу, прибавил:
— Юрочка. Звался так же, как мой...
И тут она, единственная среди нас женщина, вдруг встала и отошла к окну. И осталась там, словно никак не могла наглядеться на что-то.
Мы смутились. Больше всех, кажется, я. Почти подсознательно, из чувства лишь какой-то непонятной вины, я подошел к ней и сказал:
— Извините, если я что-то не так...
Слова были не те. Она помолчала, а потом ответила, силясь казаться спокойной:
— Это не тот случай, когда просят извинения.
И тут я еще раз заметил, уже вблизи, какая она грустная...
***
Он и поэт и архитектор. Интересное, редкое сочетание. Он любит свой город, хорошо знает его и хочет показать нам все как можно лучше.
А я не знаю, что вскоре станет больно от новой случайности, что даже скажу себе мысленно: «И зачем же вы, молодой, интеллигентный, именно с этого начали?..»
Потому что начал он с кладбища латышских стрелков.
А на этом кладбище, залитом сентябрьским солнцем, свет которого подчеркивался золотом неподвижной листвы, как раз тогда, когда мы подошли, издали послышался похоронный марш.
Я уже знал, почему единственная среди нас женщина — в такой неприступной печали.
Музыка будто дохнула на нее, да так, что тяжело стало, как против лютого ветра идти, и она приотстала ото всех, чтобы остаться у входа.
И я не смог идти дальше. Я подошел, поцеловал ей руку, и мы ни о чем не говорили.
***
Море хотело что-то, что-то, что-то сказать... Ждал, ждал, ждал — не сказало... Так и ушел.
Это — вчера.
Потом ветер всю ночь атаковал наш дом, а стало cветать ~ полный месяц звал с остекленной верхотуры на землю, под шум сосен, к шуму морскому.
Хотел позвонить ей, словно был уверен, что не спит и она. Потом «взялся за ум»; а что же за близость такая?.. Вышел один.
Пришлось вернуться: дождь и ветер.
Чайки посьежились на мокром песке и всё отступают от волн. Ветер их подгоняет, они переминаются снова и снова на своем месте. Даже греются, махая крыльями.