Эти июньские дни очень длинные. Было еще светло, когда мы приземлились на военном аэродроме Моздока, и оттуда под спецохраной мы быстро доехали до Грозного. У меня был свой план и расчет. На рассвете я на «уазике», предоставленном мне начальником охраны, выехал в родное село.
– Может, все-таки возьмешь моих ребят, – провожая меня, в очередной раз спрашивал коллега.
– Нет… Одному спокойнее. Да и дело сугубо личное. Рисковать чьей-то жизнью…
– Ну смотри, как знаешь… Одно скажу, федералы на блокпостах не тронут – номера особые, чекистские… Да и так называемые боевики не тронут – все под одной крышей… Разве что на простых бандюг наткнешься. Но их, сам знаешь, почти всех ликвидировали…
– Как и сына моего…
После паузы он сменил тему:
– Оружие берешь?
– Нет.
– Правильно. Бесполезно… Как ты просил – фонарик и провиант в машине. Я выписал положенный путевой лист, и… Бог в помощь.
Я хотел доехать до родного села, а там, наверное, кто-нибудь да знает судьбу моего сына. Однако прямо за Ведено, где начинается высокогорная Чечня, мощный блокпост – далее проезд просто запрещен. И как мне сообщили – выше никто не живет. Все села разбиты. Жителей нет. Только в более-менее большом после Ведено селе Харачой осталось с десяток людей, и то очень пожилые, и туда проезд запрещен. В принципе эта поездка на родину ничего мне не дала, лишь узнал, что мой кабинет еще свободен – специалиста по бурению здесь нет, так что заменить меня некем, как говорится, дураков нет. Но и у меня иных вариантов работы нет. Просто я попросил недельку – поехать в Москву, а мне даже командировку сообразили. Как и обещал дочери, через пару дней увидел ее. И первое, что она сказала:
– Дада, ты совсем почернел.
– Это загар кубинский.
– Тот загар был розовый, и он быстро сошел. А это гарь чеченской войны и наших потерь на твоем несчастном лице.
Чуть позже она спросила:
– Ты ведь с дороги голодный. Почему не ешь?
– Я поел, больше не хочу.
У меня просто не было аппетита в этом тяжелом положении. Я боялся при ней расплакаться, хотя очень хотел, еле себя сдерживал. А у нее ведь ответственный экзамен, ей плакать нельзя, и она мне так и сказала, просто поддела:
– Москва слезам не верит.
– Да-да, – напрягся я. – Ты должна. Ты обязана ради матери поступить… И младший об этом просил, мечтал.
Вот тут у меня предательски голос сорвался, и я уже не мог слезы сдержать. То же самое с ней. Рыдая, она бросилась в свою комнату, а я в ванную, чтобы поток воды заглушил мои рыдания. Через несколько часов, уже ночь наступила, я осторожно постучал в ее дверь:
– Шовда, давай покушаем, – даже ответа не последовало. Тогда я добавил:
– У тебя ведь экзамен, – только теперь услышал шорох за дверью.
Она вышла не сразу. Строгая, спокойная, только глаза воспалены на фоне синюще-фиолетовых кругов. Мне ее так жалко, и я не знаю, что делать. А она как-то непреклонно подошла к роялю, села за инструмент и осипшим голосом:
– Вокал провалю… Тогда придется и мне жить в Грозном в твоем рабочем кабинете
Я что-то стал лепетать, мол, еще два дня, время еще есть и голос вернется. А она очень строго:
– Дада, до сих пор стеснялась сказать… В общем, Руслан мне присылал стихи. И одно было посвящено тебе. Так и называется – «Стигал – Небо». Я на эти слова, – тут она чуть не сорвалась, тяжело глотнула и продолжила, – на эти стихи постаралась наложить мелодию. Послушай, пожалуйста. Оцени…
… – Вы родитель экзаменующейся? – обратилась ко мне очень пожилая женщина в приемной ректора консерватории. – Я в курсе, что вы допущены к прослушиванию на экзамене… Проходите, – она показала мне кресло в самом дальнем углу. По правде, я думал, что раз экзамен сдается в кабинете ректора, и он, как я понял – благосклонен, то все будет несколько формально, условно… Отнюдь – атмосфера почему-то ощутимо накалена, все очень напряженно, официально и строго по протоколу. Создана комиссия из семи человек – все люди пожилые, интеллигентные, и, судя по всему, их отношение будет сугубо объективное и принципиальное.
– Поблажек не будет и не должно быть, – реплика одного совсем лысого преподавателя, как позже выяснилось, ведущего профессора. Я понял, что здесь, как и в любом, тем более творческом коллективе, свои интриги, противоречия, и оппозиция здесь не столько к экзаменуемой, а к самому ректору, который вот так хочет помочь. Я сам стал еще более волноваться. А моя Шовда оделась во все черное – траур, и на этом фоне ее лицо не то что бледное, бесцветное, но даже болезненное. И мне больно видеть ее, представить ее состояние. Последним появился сам ректор. Я встал, Шовда тоже у инструмента стоит, и тут я крайне удивился – остальные даже не шелохнулись. Но это так, к слову, – таковы, может, и правильные, нравы и порядок. В общем, своя культура и демократия.
Экзамен начался в строго обозначенное время и по протоколу. Сначала секретарь экзаменационной комиссии зачитала приказ ректора о повторной сдаче экзамена. И тут вскочил этот лысый профессор и визгливо закричал: