Сонет
("Душевные страдания как гамма…")
А я любя был глуп и нем.
Душевные страдания как гамма:
У каждого из них своя струна.
Обида подымается до гама,
До граянья, не знающего сна;
Глубинным стоном отзовется драма,
Где родина, отечество, страна;
А как зудит раскаянье упрямо!
А ревность? M-м... Как эта боль слышна.
Но есть одно беззвучное страданье,
Которое ужасней всех других:
Клинически оно — рефлекс глотанья,
Когда слова уже горят в гортани,
Дымятся, рвутся в брызгах огневых,
Но ты не смеешь и... глотаешь их.
* * *
("Не верьте моим фотографиям...")
Не верьте моим фотографиям.
Все фото на свете — ложь.
Да, я не выгляжу графом,
На бурлака непохож.
Но я не безликий мужчина.
Очень прошу вас учесть:
У меня, например, морщины,
Слава те господи, есть;
Тени — то мягче, то резче.
Впадина, угол, изгиб,
А тут от немыслимой ретуши
В лице не видно ни зги.
Такой фальшивой открытки
Приятелю не пошлешь.
Но разве не так же в критике
Встречается фотоложь?
Годами не вижу счастья,
Как будто бы проклят роком!
А мне иногда ненароком
И правду сказать случается,
А я человек с теплынью.
Но критик,
на руку шибкий,
Ведет и ведет свою линию:
"Ошибки, ошибки, ошибки..."
В стихах я решаю темы
Не кистью, а мастихином,
В статьях же выгляжу схемой
Наперекор стихиям:
Глаза отливают гравием,
Промахов гул нестихаем...
Не верьте моим фотографиям:
Верьте моим стихам!
* * *
("Не я выбираю читателя. Он...")
Предоставьте педагогику педагогам.
Не я выбираю читателя. Он.
Он достает меня с полки.
Оттого у соседа тираж — миллион.
У меня ж одинокие, как волки.
Однако не стану я, лебезя,
Обходиться сотней словечек,
Ниже писать, чем умеешь, нельзя
Это не в силах человечьих.
А впрочем, говоря кстати,
К чему нам стиль "вот такой нижины"?
Какому ничтожеству нужен читатель,
Которому
стихи
не нужны?
И всё же немало я сил затратил,
Чтоб стать доступным сердцу, как стон.
Но только и ты поработай, читатель:
Тоннель-то роется с двух сторон.
Из дневника
Да, молодость прошла. Хоть я весной
Люблю бродить по лужам средь березок,
Чтобы увидеть, как зеленым дымом
Выстреливает молодая почка,
Но тут же слышу в собственном боку,
Как собственная почка, торжествуя,
Стреляет прямо в сердце...
Я креплюсь.
Еще могу подтрунивать над болью;
Еще люблю, беседуя с врачами,
Шутить, что "кто-то камень положил
В мою протянутую печень", — всё же
Я знаю: это старость. Что поделать?
Бывало, по-бирючьи голодал,
В тюрьме сидел, был в чумном карантине,
Тонул в реке Камчатке и тонул
У льдины в Ледовитом океане,
Фашистами подранен и контужен,
А критиками заживо зарыт,
Чего еще? Откуда быть мне юным?
Остался, правда, у меня задор
За письменным столом, когда дымок
Курится из чернильницы моей,
Как из вулканной сопки. Даже больше:
В дискуссиях о трехэтажной рифме
Еще могу я тряхануть плечом
И разом повалить цыплячьи роты
Высокочтимых оппонентов — но...
Но в Арктику я больше не ходок.
Я столько видел, пережил, продумал,
О стольком я еще не написал,
Не облегчил души, не отрыдался,
Что новые сокровища событий
Меня страшат, как солнечный удар!
Ну и к тому же сердце...
Но сегодня,
Раскрывши поутру свою газету,
Я прочитал воззванье к молодежи:
"ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!
ОСВОИМ
ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ
ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!"
Тринадцать миллионов... Что за цифра!
Какая даль за нею! Может быть,
Испания? Нет, больше! Вся Канада!
Тринадцать... М?
И вновь заныли раны,
По старой памяти просясь на фронт.
Пахнуло ветром Арктики! Что делать?
Гм... Успокоиться, во-первых. Вспомнить,
Что это ведь воззванье к молодежи,
А я? Моя-то молодость тово...
Я грубо в горсть ухватываю печень.
Черт... ни малейшей боли. Я за почки:
Дубасю кулаками по закоркам —
Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце?
Тут входит оживленная жена:
"Какая новость! Слышал?"
— "Да. Ужасно.
Прожить полвека, так желать покоя
И вдруг опять укладывать в рюкзак
Свое солдатство. А?"
— "Не понимаю".
— "А что тут, собственно, не понимать?
Ну, еду... Ну, туда, бишь... в это... как там?
(Я сунул пальцем в карту наугад.)
Пишите, дорогие, в этот город!
Зовется он, как видите, "Кок...", "Кок..."
(Что за петушье имя?) "Кокчетав".
Вот именно. Туда. Вопросы будут?"