У кладбища жил некий человек
Один человек жил возле кладбища, и никто его не спрашивал почему. А с какой стати, в сущности, кто-то должен об этом спрашивать? Я вот, например, не живу возле кладбища, и меня тоже никто не спрашивает почему. Тут все-таки какая-то собака зарыта, в смысле, есть что-то болезненное, извращенное — и когда спрашивают, и когда нет. В любом случае странно: один живет возле кладбища, и никто не интересуется, чего это он, а другой живет от кладбища очень даже далеко, так ему тоже почему-то не задают никаких вопросов по этому поводу. Кстати, тот человек жил возле кладбища не случайно. Мне скажут, что случайно все, даже место жительства. Пусть говорят, это совершенно неважно — кто бы что мне ни говорил, до меня все равно ничего не доходит. Я слышу лишь далекие всхлипы, погребальное пенье из священных глубин, где схоронено мое детство. Вообще-то я вру. В данный момент я попросту слушаю голос Лотты Ленья, поющей в «Die Dreigroschenoper»[3]
. Само собой, это всего-навсего запись, но я не перестаю поражаться, как за три года — в последний раз я слушала ее как раз три года назад — ровно ничего не изменилось для Лотты Ленья и так много (может, даже всё, чтобы быть точной) для меня. Я узнала о дожде и о смерти. Может, поэтому, только поэтому, из-за дождя над могилами, из-за дождя и мертвых, и ни почему больше, и возник тот никому неведомый человек, что жил возле кладбища. Вообще-то мертвые, как правило, не подают признаков жизни. Ни плохой, ни хорошей. Наше существование, то что до гробовой доски, — репетиция оркестра грядущей тишины. Но что-то тайное, сокровенное все же проступает оттуда, когда над кладбищем идет дождь. Я ведь своими глазами видела человечков в черном; они пели за упокой древние плачи, сложенные безвестными бродячими поэтами. Я видела их мокрые от дождя лапсердаки, их напрасные слезы и своего отца, такого молодого, слишком молодого, с кистями и лодыжками греческой статуэтки — наверняка ему было страшно в первую ночь в этом ужасном месте. Человечки в черном вскоре ушли. Один, совсем обносившийся, задержался возле меня, готовый поддержать, если понадобится. Может, это как раз и был тот сосед, о котором сказано: «У кладбища жил некий человек». О, как изменилась пластинка, как состарилась Лотта Ленья! Как пьянит мертвых мутный, отчужденный дождь, там, на кладбище, таком странном, таком еврейском! Только слушая, как дождь стучит по могильным плитам, я и могу узнать что-то о том, о чем я узнать боюсь. Голубые глаза; глаза, навеки вправленные в свежую черноту земли на пустынном еврейском погосте. Вот бы нашелся возле кладбища заброшенный домик — вот бы он был мой! Я бы стояла там, на крыльце, как на капитанском мостике, и, не отрываясь, смотрела в подзорную трубу на могилу своего отца под дождем, ведь дождь единственное, что сближает нас с мертвыми — случается, в дождь они являются нам, недаром же люди столько говорят о духах, призраках, привидениях. Иногда зимой я ясно чувствую: мои ушедшие здесь, рядом; это все дождь — он нас сближает. Что правда, то правда: не все ли равно, кого или что нарекли некогда Господом Богом; но правда и другое — то, что как-то раз мне случилось прочесть в Талмуде: «Есть у Господа нашего три ключа: ключ от дождя, ключ от рождения и ключ от воскресения мертвых».Угощение
Против дома, под деревом, стоял стол; там смерть и маленькая девочка сидели и пили чай. Между ними восседала кукла такой немыслимой красоты, что обе любовались ею даже больше, чем закатом, порой перебрасываясь фразами над кукольной головой.
— Выпей немного вина, — сказала смерть.
Девочка оглядела стол и не увидела ничего, кроме чая.
— Я не вижу здесь никакого вина, — заметила она.
— А его и нет, — согласилась смерть.
— Почему же вы сказали, что есть? — удивилась девочка.
— Я в жизни не говорила, что есть, я просто предложила тебе его выпить, — сказала смерть.
— В таком случае вы совершили бестактность, — обиделась девочка.
— Прости, милая, я сирота, — извинилась смерть, — никто не обучал меня хорошим манерам.
И тут кукла широко раскрыла глаза.
Словесный портрет
Моей бабушке, принцессе Дуне Федоровне Коликовской, и да простит она мне равнодушие ко всему сверхъестественному и повышенный интерес к самовару.
А под утро я засну с куклой под мышкой, куклой с глазами цвета золотистой лазури; она говорит на чудесном языке, будто читает стихи твоей отлетевшей тени. Кукла, маленькая моя, ты кто?
— Это не я маленькая. Это ты слишком большая.
— Но кто же ты?
— Я — это я. Может, для вас этого мало, а для куклы вполне достаточно.