Даже в последние годы жизни, ознаменованные выходом книг, признанием, Государственной премией, он умудрялся вызывать на себя огонь. Потому что подвергались разрушению его святыни — Россия, культура, поэзия, сама естественность жизни, на глазах подменяясь искусственными конструкциями и концепциями. Чичибабин остался верен себе, опять пошел наперекор увлеченной разрушениями толпе:
Естественно, Чичибабин желал перемен. Но перемен, а не тотального разрушения. И когда он против этого разрушения выступил, «неистовые ревнители» (на этот раз демократические) вновь попытались вышвырнуть его на обочину. «Я русский поэт, — говорил он мне в сентябре девяносто второго в Коктебеле. — И меня трудно обвинить в том, что я защитник тех людей, которые меня же преследовали, или защитник империи. Я сам приложил руку к ее разрушению. Но, видит Бог, не такого разрушения я хотел. Если угодно, я хотел преображения. Я хотел, чтобы новая жизнь выросла из ростков лучшего, что было в нашей прежней жизни. А мы опять все разрушили и пытаемся строить на пустом месте самую бесчеловечную, самую бандитскую разновидность буржуазного государства. Почему? Потому что у них такая концепция».
Для Чичибабина суть перемен была ясна, потому что он, всю жизнь проповедовавший любовь, сразу понял: все делается без любви к человеку. А следовательно, опять правит схема, концепт, убивающий культуру. Пришедшая буржуазность — концептуальна. Отсюда его отрицание буржуазности:
Буржуазность, считал Борис Алексеевич, не просто антихудожественна и бездуховна, она спокойно предает основы и способна ради сиюсекундного обогащения с редкостной жестокостью обтесывать людей, втискивая их в прокрустово ложе своих представлений о «пользе» и «правильности». Чичибабинское сопротивление этому не случайно (…с меня ж — теши хоть до нутра ты — не вытешешь американца). Ему, бывшему зэку и диссиденту, предложили новую разновидность государственной схемы. О чем он кричал на всех перекрестках, во всех интервью. Но не слышали. Не слышали, хотя имя поэта в те годы было ведомо всем, хоть как-то причастным к литературе.
Круг замкнулся. И Чичибабин, чтобы прорвать глухоту, писал: «я красным был и быть не перестав, каким я был, таким я и останусь». Услышали. И дружно осудили. Никому в голову не пришло, что никогда никаким красным он не был. А самое «красное» в его творчестве — знаменитые «красные помидоры» из стихотворения, написанного в 1946 году в тюрьме между вызовами на допросы. Просто у публики сработал условный рефлекс — как у животных в цирке.
Одна из трагедий конца его жизни — раскол страны.
Будучи смертельно больным, за несколько недель до кончины он все-таки откликнулся на предложение выступить в московском киноконцертном зале «Октябрь» — приехал из Харькова. Ему было очень важно прочесть со сцены на всю страну (телевидение вечер снимало) «Плач об утраченной родине»:
Родиной Чичибабин считал ту часть огромной страны, которая говорит и читает по-русски. Оказавшись за границей, в отделенном от России Харькове, он почувствовал себя запертым в клетку, как в далеком 1946-м. Конфликт с новой действительностью и теми, кто эту действительность воспевал, был предрешен.
Известно, что государство во времена своего могущества либо элита, подменяющая слабое государство, бдительно различают «своих» и «чужих» почти исключительно по стилистике. Стоит выйти за рамки обусловленной «знаковости», как становишься изгоем. То, о чем пишет поэт, никому не интересно. Интересно — как, каким условным языком он изъясняется.