Игра Зузаны с самого начала произвела впечатление авторитетности. Не в том смысле, что она подавляла или вызывала враждебность, нет – авторитетности, которой обладает человек, хорошо разбирающийся в том, что делает или говорит. Такая авторитетность зиждется на искреннем желании поделиться плодами необозримой по объему работы. В ее игре чувствовался напор, чувствовалась сила воображения, даже почти агрессивность. Ее игра словно хватала за воротник со словами: «Вот такую музыку тебе нужно слушать!» Она очень отличалась от стиля игры на клавесине, который вошел в моду к началу девяностых и который как бы говорит: «Вот это правильно, и поэтому ты останешься в дураках, если не будешь это слушать».
И сейчас, когда я включаю записи Зузаны, музыка захватывает меня так, как никакая другая. Кроме, может быть, записей Ванды Ландовски, другой великой клавесинистки, с которой, как ни печально, Зузане не суждено было встретиться.
Как учитель Зузана не терпела никакой чепухи и была довольно жесткой. Ее раздражало, если я вдруг недостаточно хорошо подготовился к уроку. Нельзя было обмануть ее притворством ни на секунду, если не обдумал чего-то до конца, и чаще всех других слов она употребляла на занятиях слово «небрежно». Идеи должны быть четко выражены, но ей нравились и двусмысленности, которые есть даже в строгом литературном стиле, та «хрупкая красота… которую прогоняет утренний свет», как сказал Кацуо Исигуро. Недовольство Зузана выказывала, постукивая карандашом по столу и качая головой. Она бормотала: «Махан, Махан… нет!» Это обычно означало, что надо перестать играть.
А удовольствие она выражала необыкновенным образом. Она медленно вставала и начинала совершать легкие танцевальные движения под музыку, тяжело дыша, особенно в последний год, так как ее легкие были слишком слабы. И потом говорила: «Теперь мы к чему-то пришли». По-моему, она ни разу при мне не произнесла похвалы более щедрой. Один раз, когда я играл «Каприччио на смерть возлюбленного брата» Баха (BWV 992), раннюю вещь с программными заголовками частей, которые надо было читать вслух, после сложнейшей фуги, завершающей произведение, Зузана помолчала несколько секунд и сухо заметила: «Ну что ж, вы очень хорошо читаете заголовки».
Зузана играла много современной музыки и могла говорить о самых разных произведениях. Сравнения с другими композиторами и другими репертуарами неизбежно звучали на ее уроках. Я хочу подчеркнуть эту чрезвычайно редкую черту среди энтузиастов клавесинной музыки, обычно зацикленных на ней. Зузана делилась воспоминаниями самого разного рода, например о гастролях и путешествиях. Она была последним клавесинистом, кто играл концерты с большим оркестром и ездил в турне такого же уровня, что и турне великих пианистов, поэтому за пятьдесят лет у нее скопилось много чего рассказать. Она могла посоветовать, что есть, чего не есть (макароны и фрукты – прекрасно, но ничего острого и пряного), или что играть перед самым выступлением (что угодно, кроме музыки в вашей программе). Однажды она объясняла, как загримировать лицо, когда выходишь на сцену (ведь исполнители-мужчины тоже красятся!): больше всего зрители смотрят именно на лицо музыканта. Советовала, как вести себя с почитателями, что и как записывать, а как лучше этого не делать, кого избегать, как преодолевать уныние, например, если плохо сыграл перед публикой.
О войне она со мной почти не говорила. В начале нашего знакомства я спрашивал ее, но, когда отношения стали более близкими, война перестала быть темой бесед. Я понял, что мы оба без слов пришли к такому решению. В последний год наших занятий мы часто сидели вечером после урока на кухне, открывали бутылку виски, обычно ту, что я приносил из дьюти-фри после возвращения откуда-то (например, очень дорогого японского виски, которое я купил перед вылетом из Токио), и говорили обо всем на свете. О ее родителях, о жизни с Виктором, обо всем, что вспоминалось в связи, но в этих пределах. Я чувствовал, она ценит то, что я пришел к ней не обсуждать Холокост.
К тому времени, как начались наши занятия, Зузана не могла играть и даже с трудом писала. Она показывала, на какой высоте держать руки при игре какого-либо пассажа, а однажды – с большим напряжением – проиграла начальную фразу вариаций Уильяма Берда на тему «Вальсингама». И все. Я видел в фильмах ее игру в начале 1990-х, и, по-моему, у нее уже тогда начались проблемы с руками. Конечно, я никогда не осмеливался сказать ей это. Как-то раз она заметила, что предпочитает, чтобы говорили: «Как жаль, что она больше не играет», а не: «Как жаль, что она все еще играет». Думаю, поэтому после семидесяти Зузана и перестала выступать и еще из-за болезни мужа.
Два или три раза я наблюдал за тем, как она самозабвенно растворяется в музыке, и она с горечью говорила:
– Я все отдала бы за возможность играть!
Однако, нужно заметить, неспособность сидеть за клавишами побудила ее преподавать особым образом. И это сильно повлияло на то, как я научился говорить о музыке.