Стоя на старом английском кладбище, Черчилль мог думать о многом. Например, о том, что именно прадеды вон тех матросов в робах, вышагивающих по улице с лопатами на плечах, стреляли с Федюхиных высот в его предков. В тот злосчастный день давней интервенции это было, когда в одной атаке глупо погибла вся английская легкая кавалерия — гордость и цвет нации. На английском кладбище, где был похоронен и его родственник, отпрыск герцогского рода Мальборо, премьер долго бродил между могилами, наклонялся к плитам, стараясь прочесть почти неразличимые надписи.
Может быть, именно тут, на кладбище, Черчилль подумал о себе, привычно самодовольно, как о человеке, которому нация очень обязана. За шесть лет для других такой истребляющей войны англичане потеряли не так много убитыми еще и потому, что он хитрил, притворялся, выворачивался. Хотя прекрасно знал, сколько горячих голов и на родине его не одобряет. Хотя не раз слышал, что Рузвельт сравнивает его неуступчивость с тачкой, которую надо тащить в гору.
Интересно, подумал ли Черчилль в Севастополе вот о чем: что соотечественники его дышали, радовались солнцу в какой-то мере за счет сопротивления тех, кто погиб в этом городе и во многих других русских городах? Но, возможно, как раз эта обязательная, с нашей точки зрения, мысль Черчиллю в голову не пришла.
Впрочем, в чем я уверена: не мог он не ощущать уязвленности в этом городе, когда вспоминал, как мало славы принесла англичанам в 1854 году осада Севастополя и как много — русским. А он не любил и не привык ощущать какую бы то ни было уязвленность, вот и хмурился…
Дни и годы
Подвиг этой женщины был не мгновенен — он длился целый год. Впрочем, все прошло бы незамеченным, не напиши Константин Симонов свои "Южные повести". В первой из них, которая называется «Пантелеев», — о событиях на Арабатской стрелке — есть такое действующее лицо: Паша-шоферка, Паша Горобец…
Читая книгу, каждый волен, так или иначе думать о ее прототипах. А чаще всего мы о них вообще не думаем, и "правда жизни" — понятие вовсе не равнозначное очерковой достоверности. Но в данном случае, очевидно, все встреченное Симоновым на самом деле было так ярко, что не очень нуждалось в домысле.
Встретилась я с Пашей Горобец в Керчи, где живет сейчас Прасковья Николаевна Колупова-Анощенко.
…Уже тридцать лет прошло, а все-таки в Прасковье Николаевне можно было различить ту голубенькую, натянутую, как струна, запыленную и бесстрашную шоферку. Глаза у нее под густыми, но аккуратными бровями еще синели молодо и радостно. А губы морщились в улыбке, которую она все хотела унять, да это у нее не получалось.
Как когда-то молоденькая девушка, только начинавшая жить, так теперь пожилая женщина считала: для посторонних, по крайней мере, для журналистов, могут быть значительны и интересны только те месяцы, которые она провела в армии.
На Арабатской стрелке она действительно возила мины, "и живых, и мертвых, и что скажут". И действительно был полковник Ульянов, пожилой уже, некрепкий здоровьем, потом он погиб. Вызывал он Пашу не раз: "Надо миномет свезти", "Надо под Геническ — узнать, заняли ли немцы…"
Осколки чиркали по бортам: "Как-то так я повернулась: оно в бок. Бак не задело, мотор не задело. Потом зашла машина в промоину, спасли меня кусты лоха, богатые были кусты, выше роста…"
Когда речь идет об опасности, угрожающей лично ей и проходившей не то, что рядом — впритирку, рассказывает Прасковья Николаевна об этом буднично.
Итак, на Стрелке запомнилась, главным образом, не опасность, а то, как она, отправляясь к Геническу с молоденьким лейтенантом, поклялась живой в плен не сдаваться. И такое это было огромное чувство твоей необходимости не в своем маленьком, семейном деле, а в деле общенародном.
"Паша, свези мины" звучало, как "Паша, выручи".
И уж как она радовалась, что могла выручить! Плена же больше всего боялась, потому что знала: будут пытать. И вдруг не выдержит? Вдруг выдаст под пытками какую-нибудь тайну? А потом — самое страшное — еще чего доброго останется жить с этаким позором?
А как пытают — очень хорошо она могла себе представить: видела тело сожженного заживо комиссара. Только на запястьях у него сохранились лоскутки кожи.
Плену она совершенно серьезно предпочитала смерть, ту самую, которая была вокруг. "Возила и живых, и мертвых…" — это не для красного словца сказано.
…Приехала недавно в Сольпром, поселок на Стрелке, где ей все хотелось побывать. Смотрит — никаких следов могилы братской нет.
А она — как знала — так волновалась об этой могиле. Особенно, когда стали по всей стране отыскивать захоронения, приглядывать за ними, находить имена. Ей казалось, что те парни, которых она на полуторке возила к их последнему дому, там, на Стрелке, как сироты. Она сначала взрослела, теперь уж и постарела, а они для нее оставались хлопцами…
Посмотрела она, значит, на пустое место, где раньше была могила, и спросила:
— А ребята где?
Ее сначала не поняли. Как-то непривычно, будто не об умерших, а об отлучившихся на короткий срок, она спрашивала. Потом ответили: