Вот так-то… Даже фамилия не изменена.
А образ-то получился не очерковый, только на этот случай. Образ, оставаясь связанным с Пашей Анощенко, как бы вобрал в себя лучшие черты молодых, совсем молодых женщин, ушедших в армию, тоже возивших снаряды, выволакивавших с поля боя раненых, ходивших в разведку, служивших связистками. И отличавшихся не только храбростью и чистотой, но еще и заранее проснувшимся материнским, охраняющим инстинктом.
В молодой своей героине писатель как бы не разглядел, а предугадал это начало: броситься, отдать свою жизнь, чтобы сохранить жизни
. И не только, чтоб сохранить жизни: еще и за тем броситься, чтоб идеалы сохранились, чтоб не порвалась цепь времени……Я хожу по пескам Керченского полуострова. Голубые, чистые ракушки лежат у воды. Цветет терн, размываются, тают в воздухе серые кусты лоха. Летают стрижи, жестко, веселыми кругами прочерчивая воздух. Жизнь легко пробивается сквозь последние, почти занесенные временем следы войны. Редко теперь поднимешь с земли осколок, найдешь нетленный солдатский ремень, белую кость, вымытую дождями. Все вбирается в себя земля. Все, кроме памяти. Память живет в здешних краях, для меня, по крайней мере, здесь она живее, чем во многих других. Очевидно, у каждого на земле есть свое место, вполне конкретное, с адресом и будничными подробностями пейзажа, которое приобрело значение символа. Место, к которому необходимо возвращаться в мыслях, в поездках, чтоб еще раз ощутить цену жизни.
Не только своей или тех, с кем ты знаком, за кого боишься. Цену жизни вообще. Той, что была однажды дарована природой, потом должна была погибнуть, так просто, по прихоти все позволяющего себе фашизма, но осталась для продолжения, для торжества, потому что ее отстояли такие, как те, о ком я писала в этих главках.
Своя земля
День, когда пришли наши
В то утро я проснулась с ощущением, что уже ничего не может случиться плохого.
Было тихо, на стене сияло солнечное пятно, точно так же, как два с половиной года назад, до оккупации. Мы жили теперь, удрав из Алушты, в совхозе «Большевик», и вчера еще наше село должны были спалить, а с нами неизвестно что сделать. Однако ничего не сделали и уже не сделают…
— Тоня пришла? — спросила я у бабушки, хотя было ясно: если бы пришла, меня разбудили бы.
— Еще не пришла, — сказала бабушка и добавила: — а мастерские все-таки горят. Надо выйти из дому, переждать где-нибудь.
Было очень ранее розовое утро, и огонь, тоже розовый, еще не страшный, только набирал силу, потрескивая негромко. Мы, прислушиваясь к осторожному потрескиванию, толпились на всякий случай подальше от горящих мастерских, но не боялись: уже ничего не могло случиться плохого…
И вот тут-то появился этот немец. Он был до изумления такой, какого я мечтала увидеть все длинные дни и ночи оккупации. Дело в том, что он бежал через наше село совершенно так, как рисовалось на плакатах Кукрыниксов в первые месяцы войны. Возмездие, полное, блаженное, заключалось в том, что — совершенно так. Однако, мгновенно насладившись этим блаженством, я почувствовала, насколько стало бы оно полней, если бы вместе со мной бегущего немца увидела Тоня, девочка, с которой я дружила всю войну. Впрочем, возможно, она его и увидит, встретит где-нибудь по дороге. И те же два покоренных огромных ботинка будут болтаться у него на плече, связанные шнурками, и то же выражение задохнувшегося ужаса на носатом худом лице увидит Тоня…
…Между нарисованным и живым немцем прошла целая вечность: почти три года войны. И эти три года, за которые я стала взрослой и как бы уже не молодой, стояли сейчас у меня за спиной, заставив вспомнить плакаты, выставленные осенью сорок первого в пустых окнах магазинов на алуштинской набережной. И мешки с песком в других окнах я тоже вспоминала, и противотанковые рвы, которые мы рыли в твердой глине Рабочего уголка, и полуторки с шаткими бортами, проходившие через город в оцепенелой тишине отступления.
Сегодняшний немец был возмездием за все это. Я наслаждалась тем, как на всем бегу он влетел в плоскую лужу на площади, как не мог почему-то свернуть на сухое и мчался вперед, разбрызгивая грязь.
Я могла смеяться и прикидывать, как расскажу обо всем Тоне: уже ничего не должно было случиться плохого. Но как раз, когда немец завернул за водокачку, с противоположного кона площади показались низкая широкая немецкая же машина. Она тоже врезалась в лужу, а потом за поворотом, скрывшим ее, раздались три негромких выстрела.
Мы побежали туда: вытянув вперед руку и поджав ногу, в непросохших еще колеях лежало мертвое тело того немца. Оно было плоским и казалось как бы не настоящим.
Во время оккупации я терпела и голод, и холод, куда уже больше, но все-таки это было не главным. Главным была та ненависть, которую ежечасно, может быть, даже ежеминутно я ощущала и терпела в себе. Ненависть эту нельзя было выразить в открытую, в чем заключалось самое тяжелое.