Это, заверила меня Нив, вполне естественно. Иное было бы ненормально. Только вот какая штука: во время одного из последних приступов «презирательства» я почувствовал, что не могу больше выносить даже его телесные изменения: обвисшую кожу, бледную и влажную, как под бактерицидным пластырем, сгорбленные плечи, какой-то неведомый белый налет в углах рта и толстые, как рог, ногти на ногах. Подобно тому как улыбка, по общему мнению, освещает лицо, так его лицо омрачалось унынием, – во всяком случае, таково было в ту пору мое личное мнение, и я даже не пытался скрыть неприязнь: морщил нос, отталкивал его руку. С юношеской брезгливостью возмущался:
Нужно вспомнить еще один случай, происшедший в разгар того весеннего конфликта, который предшествовал маминому уходу из дома. Однажды вечером родительский скандал принял апокалиптические масштабы: обвинения, упреки, жестокие оценки, смешанные с презрением, – слова, которые невозможно взять назад и которые не дают возможности находиться вместе. Я убежал к себе в комнату, чтобы готовиться к экзаменам, вернее, тупо пялиться в учебники, прижав пальцы к вискам. У меня за спиной сестра, лежа на верхней койке, надела папины дорогие наушники, чтобы заглушить самые мерзкие, самые грязные слова, но хлипкие стены нашей комнаты вибрировали не хуже динамиков. Наверняка в соседних квартирах эффект был тот же, потому что к нам впервые вызвали полицию.
Первой синюю мигалку заметила Билли. Мы выбежали на лестничную площадку и сверху смотрели, как отец, подавленный и униженный, открывает дверь и проводит полицейских в гостиную. Родители стояли парой, как провинившиеся дети, застуканные за актом вандализма. Вы подтверждаете, что это имело место? Неужели вы и есть та семья, на которую жалуются соседи? Голоса внизу теперь звучали примирительно. Нет, не надо, офицер, мы все поняли, теперь все будет хорошо, а мне хотелось свеситься в пролет и закричать: не слушайте, ничего они не поняли, у них всегда так! Вместо этого я затопал в ванную, достаточно громко, чтобы услышали полицейские, распахнул дверцу аптечного шкафчика, нашел аспирин, с грохотом захлопнул дверцу, выдавил из прозрачных ячеек на ладонь две таблетки, поразмыслив, добавил третью, остановился. Еще раз открыл шкаф, перебрал тюбики с кремами и бальзамами, липкие флаконы с засохшим сиропом, откопал коричневую склянку жидкого парацетамола. Таблетки высыпал в рот, хлебнул мерзкой бурды и запил все вместе прямо из-под крана, а потом, для надежности, открутил колпачок детской микстуры от кашля, просроченной на несколько лет и потому, как я решил, еще более концентрированной и вредоносной. Дождавшись, когда за полицейскими закроется дверь, я сделал завершающий глоток, содрогнулся от химозной приторности, расставил эту аптечную тару на сливном бачке унитаза и, для пущей убедительности сдвинув коричневую склянку на самый край, довершил маленькую диораму отчаянного протеста. Снизу доносилось резкое, злобное родительское шипенье. На верхней койке моя сестра притворялась спящей. Я тоже лег и выжидательно сложил руки на груди, уподобившись надгробному памятнику.
Этот случай произошел аккурат перед тем, как отцу назначили курс лечения; интересно, хватило бы у меня духу открутить колпачки тех самых коричневых флаконов? Едва ли. Самоубийство планировалось мною чисто гипотетически, порой наряду с убийством: прижимая к вене тупой край ножа для масла, я раздумывал, где бы закопать труп Криса Ллойда. Давясь микстурой, я знал, что отхаркивающее вряд ли приведет к летальному исходу. Передо мной стояла другая цель: подтолкнуть родителей друг к другу, сплотить нашу семью. Но утром, охваченный стыдом и раскаянием, я бросился в ванную – и застал там маму, которая в одной руке держала прозрачную упаковку-блистер, а кончиками пальцев другой брезгливо сжимала липкий флакон.
– Чарли, это ты?
– Да?