А сегодня, на монтировке прокатного цеха, приступая к монтажу подъемных кранов, обнаружили пропажу рабочих чертежей. Бригадир монтажной бригады комсомолец Свищ от имени всех своих товарищей заявил, что краны все равно будут смонтированы, что они в доску, что называется, разобьются, но дело сделают.
Тут, в нашей рабочей семье, завелся враг. Нужно вывести его на чистую воду. Надо быть осторожными и бдительными. Надо организовать комсомольские дозоры, так как вооруженной охраны не хватает. Кравченко, заканчивая свою речь, призывает трудиться и трудиться, чтобы комбинат стал воистину форпостом пятилетки, чтобы вся техника была освоена, чтобы наши достижения в труде стали мощным, уничтожающим ударом по врагу.
Шумно, увлеченно спорят комсомольцы. Покидая собрание, Аверин и Кравченко шли вместе с Валентиной. Аверин рассказывал:
— Дали, понимаешь, этому хлопцу монтаж станка, а чертежа — нету. Кстати, до сих пор его нет. В таком случае мы имеем фактическое вредительство. Куда девались чертежи? Никто не знает. Хлопец пыжился, пыжился — и ни с места. Знаешь, есть там такой американец: брючки у него в клеточку. Так вот он взорвался и давай кричать: «Я отказываюсь брать на себя ответственность за работу этого юнца!» И расшумелся, понимаешь, точно примус. Шипит, даже страшно делается за него. «Нет, говорит, квалифицированных рабочих, так и за стройку приниматься нечего!» А парень мой язык прикусил, да знай себе работает. Я хожу к нему, подбадриваю, советом пособляю, когда нужно. И однажды прихожу в цех — вижу: толпа вокруг моего парнишки. Американец суетится вокруг, знай себе кричит: «О’кей! О’кей!» Что произошло — ума не приложу. Подхожу — чуть не подпрыгиваю от радости. Станок собрал, понимаешь, сукин сын, собрал по всем правилам!..
— Собрал? — вспыхнули зеленые глаза Вальки Берзинь.
— Собрал! — жмет Аверин локоть Кравченко.— И этаким гусем проходит по цеху, выкрикивая американцу: «Ша, мистер!»
— Ша, мистер! — смеется Кравченко.— Здорово. Чистый англичанин.
— Слов нет, англичанин!
Возле интерната они прощаются. На лестнице Кравченко внезапно встречается с Тасей.
— Ты надолго?
— Я в театр,— на ходу говорит Тася.— Давно не бывала. Славку я пристроила, ты тоже свободен, Борис. Может быть, вместе пойдем?
— Нет. Я почитаю. Устал за день.
И уже с самого первого этажа она кричит ему:
— Я забыла, там тебе письмо есть.
Кравченко раскрывает конверт.
Он смотрит на подпись, и на лице его вспыхивает совсем мальчишеская улыбка.
Подписано коротко: «Юрка».
Юрка. Товарищ Сергейчик. Первый секретарь Крушноярского уездного комитета комсомола. Сколько лет, черт побери!.. Скажи на милость...
Он жадно читает письмо, и лицо его — то озаряется радостью, то мрачнеет. Все перемены чувств — на лице его.
А в том письме написано товарищем, как доводится бороться с извечным чувством собственности, со всем тем, что следует из этого чувства, и особенно с предрассудками, не исчезающими в один миг.
Кравченко отложил письмо, провел рукой по лбу. Взгляд задерживается на книжной полке. Там выстроились в ровном ряду тома в красном переплете — написанное и сказанное Лениным. И тут вдруг приходит на память то, что однажды рассказывал Долматов, Старик.
Как несли на руках умершего вождя из Горок к железной дороге, как усыпан был весь этот путь ветками хвои. Крестьяне из окольных сел, проводив в последний путь Ленина, прятали на груди веточки ельника, унося домой эту память. Долматов видел, как старая женщина, укрывая хвоинку в ладонях, словно зеленый огонек, плакала... Как совместить — извечную забитость, рожденную законом собственничества, и эту тягу к Ленину — вот что хотел отгадать, глядя на женщину, как на символ пережитого страной, Долматов.
Тяга к Ленину... Кравченко подходит к окну и видит перед собой подернутые опускающимися сумерками бессчетные огни рудника. Склон огромной горы усеян этими огнями. Это — как звездное небо.
Закон собственности! Вырывать его с корнем, уничтожать, истреблять. Вот ведь поднимает он голову — этот зловещий, способный ослепить звериный закон. Он призывает верных своих прислужников на злые дела, подталкивает преступную руку, и та поджигает депо, убивает часового. Закон предрассудков. Нет, выступает он теперь не в императорской величественной мантии, не столь он могуч и велик. Он криводушен, изворотлив и льстив; он наспех, как волк, что насилу уволок облезлую шкуру свою, вырвавшись из западни, зализывает гнойные, мертвеющие раны. Волк чувствует преследование охотника. Прихрамывая, бежит в степь, и там, в пожухлых, сожженных солнцем ковылях, он, голодный, бездомный, отчаявшийся, с неутолимой злобой к человеку, останавливает бег, чтобы перевести дух.
Ночь опускается на комбинат во всей красоте своего наряда. В сумерках ярче вспыхивают отблески. Земля, словно могучий мотор, мерно гудит одним, привычным уже, тембром. В это время сменяются комсомольские вахты. В это время молодой татарин Шалима возвращается в общежитие. Тут все привычно и спокойно.