С моей же точки
зрения, кошмары, рассказанные Кафкой, безусловно, принадлежат к категории
снов,
изобретенных бодрствованием (то есть выдуманных), а не просто механическим
оттиском или протоколом спящего сознания. Для проверки этого утверждения можно
воспользоваться указанной уже ранее процедурой мысленного эксперимента: давайте
перепишем любой рассказ Кафки так, чтобы устранить все элементы кошмара,
оставив только фактическую канву повествования (для этого, разумеется,
рассказчику придется переписать старые и добавить некоторые новые ремарки,
объясняя поведение отца, что-то вроде «у него и раньше случались неожиданные
перепады настроения, когда он в начале разговора словно бы впадал в детство, а
потом вдруг начинался один из тех буйных припадков, которые обычно завершались
вызовом кареты скорой помощи» и т.п.), а затем внесем в этот текст элементы
кошмара путем случайных изъятий некоторых сглаживающих «объяснений»
рассказчика, усиления неожиданности в «смене декораций» и т.п. Сомнительно, что
в результате подобной процедуры можно получить «кафкианский» текст. Могут
возразить, что в случае Кафки приемы эти не столь очевидны, как в случае
Набокова. Но в этом-то все и дело. Нам говорят, что у Кафки нет литературных
приемов, нет и литературного замысла, нет творчества. Созданные им тексты
якобы представляют собой результат случайной работы абсурда, как в реальном
сне, где отсутствует «временная протяженность»: «картинки кошмара наползают
друг на друга, натуральная последовательная смена и появление тех или иных
персонажей, одушевленностей, объектов действия в кошмарах случайно – они
появляются неизвестно когда и неизвестно где и откуда». Но этот случайный
механизм, как и любой нетворческий случайный процесс, безусловно, можно
имитировать и моделировать алгоритмически, посредством наложения и
перемешивания определенных «образов-картинок». Для этого нужно лишь ввести
соответствующие этому перемешиванию правила; и вот представим, что мы создали
такой «генератор Кафки». Станет ли В.А.Кругликов утверждать, что подобную
сгенерированную продукцию можно теперь отдать на разработку следующему
поколению кафковедов, которые обнаружат в ней признаки гениальности? Да и было
бы весьма непросто сгенерировать текст «Приговора» с неожиданным появлением
этой старой газеты «с уже совершенно неизвестным Георгу названием» в постели,
газеты, которая до этого как бы случайно упоминалась в рассказе несколькими
страницами ранее, в момент появления Георга в комнате отца: «Отец сидел у окна
в углу, всячески украшенном памятными вещицами покойной матери, и читал газету,
глядя на нее искоса и пытаясь тем самым приспособить свои слабеющие глаза». Еще
более сложно было бы обучить компьютерную программу воспроизвести метафору,
сравнивающую всплывание (быть может, ложных) воспоминаний в сознании Георга и
их исчезновение, с тем, что как будто «кто-то продернул короткую нитку сквозь
игольное ушко». Таким образом, как мне представляется, «отсутствие» автора у
Кафки является скорее литературным приемом, чем признаком отсутствия такового.
В контексте данного эссе, может быть, уместно поставить и такой вопрос:
является ли Кафка творцом с точки зрения критерия литературного творчества
самого Набокова? Как известно, ответ на этот вопрос утвердительный, поскольку
Набоков не только ставил Кафку (и, в частности, его «Превращение») в ряд высших
достижений литературы XX века, но, что любопытно, его знаменитая
формула искусства «красота плюс жалость – вот наиболее близкое к определению
искусства, что мы можем предложить» [22, с. 325], была им высказана именно в
связи с анализом творчества Кафки.