Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Лишь через два года, почти в день тридцатилетия Михаила
Мало того, дело слушается 12 декабря 1844 года на заседании Государственного Совета. Решение его: виновен в сношениях со злонамеренными людьми, непослушании вызову Правительства и Высочайшей воли… лишить чина и дворянства, сослать в случае явки в Россию в Сибирь, в каторжные работы, а затем и предать суду.
На подлиннике Собственного Его Императорского Величества начертано:
Вот сколько работы задал Михаил Бакунин высшим государственным чиновникам!
Кто он теперь?
Государственный преступник, лишенный дворянства и всех источников существования. Его семейству запрещено общение с отверженным своим отпрыском. И словно в насмешку: саксонский посланник в Петербурге формальным" отношением" просил заплатить старика Бакунина долг его сына Мишеля в 445 экю, которые тот остался должен по векселю содержателю отеля в Дрездене. Долги, долги, они по-прежнему гонятся за ним по пятам. Переписка шла через Отделение.
Отцу пришлось заплатить.
Тем временем Мишель обосновался во Франции.
О, Париж! Город-светоч! Жить здесь действительно наслаждение!
Приезжающие в Париж пожить на широкую ногу русские аристократы, входя в его положение, одаривали соотечественника деньгами. Жизнь не казалась медом, но можно было сидеть в кафе далеко за полночь, говорить, говорить, отправляться спать, потом вновь встречаться с друзьями и единомышленниками и говорить, говорить, размышляя. Говорить, но не болтать.
— Я увидел, что масса является главным двигателем исторического процесса. Общее настроение — близость революционных бурь. Всей полнотой души своей бросился я в практический мир, в мир действительного дела и действительной жизни. Верьте мне, друзья мои, жизнь прекрасна, теперь я имею право это говорить, потому что давно перестал смотреть на нее через очки теории.
Так рассуждал Бакунин с друзьями за чтением газет в парижских домах и кафе.
— Знаешь ли, Гервег, — говорил он поэту, — скоро все будет хорошо. Верь мне. Начинается настоящая жизнь, мы все будем жить вместе, работать широко и горячо. Как я жду мою, или, если вам угодно, нашу общую жену — Революцию. Лишь тогда, когда вся земля будет охвачена пожаром, мы будем действительно счастливы, мы станем самими собой!
Но почему-то Арнольду Руге, издававшему здесь газету вместе с Марксом и Гервегом, не слишком верилось и его заявлениям, и его друзьям с их отвращением к усидчивому труду, с их изучением народа словно с птичьего полета; деловому человеку, Руге претило то, что они превратили день в ночь, а ночь в день. Деятельность Бакунина представлялась ему бесплодной, а то, что деньги, чужие, не заработанные, Мишель тратил легко и щедро, было дико для порядочного немца.
— У тебя во всем сохраняются следы изящного барства, ты не понимаешь, что человек должен жить плодами рук своих, — с осторожностью выговаривал он. — Ты полагаешь, что жизнь есть нечто, что разумеется само собой, и рвешь столько перчаток, во сколько мне обходится день…
Вновь о «гривенниках»! Как им не надоест!
В решении русского Правительства применить к нему всю строгость закона за то, что он ослушался приказа вернуться, Мишель увидел повод напасть на самодержавие.
Он опубликовал статью о крепостном праве, об аристократизме, бесповоротно осужденном гением истории, как пережиток средневековья, о том, что русский человек подавлен, но не развращен, и что в его полу-варварской природе столько энергии и размаха, такое обилие страсти и ума, что нельзя не питать уверенности в том, что ему предстоит еще выполнить в мире великую миссию.
И это выступление вызвало оторопь своей смелостью.
— Вот язык свободного человека, — отозвался Герцен, — он дик нам, мы не привыкли к нему.
Незаменима школа Парижа!