К числу последних относился и горбун. Громко кричать он не мог — у горбунов слабые легкие. В искусстве проклинать и сквернословить с женщинами-торговками все равно не потягаешься. Горбун превозносил достоинства своего товара нараспев, то радостно, то печально, то на манер праздничных песнопений, то как будто творя заупокойную молитву. Нередко он отпускал хлесткие шутки по поводу собственного товара. Он был мастером стихотворных импровизаций, вроде свадебного «шута». Когда он был не в духе, то грубо высмеивал покупателей, непрерывно по-клоунски гримасничая. Если бы человек без физических недостатков осмелился в таком тоне разговаривать с матронами Крохмальной улицы, он бы и сунуться больше не посмел на рынок Янаса. Но кому охота связываться с калекой! Даже полицейские его жалели. Самое большее — легонько пинали его корзинку и говорили: «Здесь торговля запрещена».
— Торговля-шморговля! Значит, голодать, холодать можно, торговать — нельзя! Ладно, пойду домой, сам все съем! Ура, слава царю! Закон свят, а я и так богат, Иван целует меня в зад!
Как только полицейские отворачивались, горбун снова принимался превозносить свой товар, приписывая ему самые невероятные целебные свойства: помогает при заболеваниях желудка и печени, предотвращает выкидыши, снимает сыпь и чесотку, зуд и изжогу, запор и понос. Женщины смеялись и покупали. Их дочери чуть не падали друг на друга от хохота: «Мамочка, он такой смешной!»
Они трогали его горб — на счастье.
Во второй половине дня, когда другие продавцы все еще выкрикивали свои славословия и проклятия, горбун обычно уже шел домой с пустыми корзинками и полным кошельком, набитым грошами, копейками, пятаками и злотыми. Иногда он заходил в Радзыминскую синагогу, где молились мы с отцом. Он ставил корзины на скамью, подвязывал на поясе веревку вместо малого талеса, смачивал кончики пальцев, проводя ими по запотевшему окну, и начинал нараспев: «Блаженны пребывающие в доме Твоем». Забавно было наблюдать, как этот зубоскал склоняется перед Всевышним и покаянно бьет себя в грудь. Мне нравились на ощупь его весы с ржавыми цепочками. Однажды перед Песахом он пришел к нам во двор, чтобы продать квасной хлеб, как положено всякому еврею. В доме раввина он не мог позволить себе никаких вольностей. Отец потребовал, чтобы он прикоснулся к платку в знак того, что продаст весь квасной хлеб и непасхальную посуду нашему сторожу, нееврею, на все восемь дней Песаха. Я помню, отец спросил горбуна, есть ли у него дома какие-нибудь алкогольные напитки — водка, арак, пиво, — и тот, криво ухмыльнувшись, ответил: «Этого добра у меня всегда хватает».
В другой раз он пришел к нам на свадьбу. В качестве гостя. Он сменил заплатанный пиджак и замызганные штаны на кафтан до колен, черную ермолку, рубашку с жестким воротничком, манишку и лакированные туфли. Он даже нацепил сверкающие запонки. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов. В такой нарядной одежде его горб был еще заметнее. Он съел кусочек медового пирога, запил его вином, протянул жениху руку, казавшуюся непропорционально огромной, и, многозначительно подмигнув, сказал: «У меня такое чувство, что мы скоро встретимся на обрезании». И скорчил гримасу. Даже я, одиннадцатилетний мальчик, не мог не заметить, что живот у невесты явно выдается вперед сильнее обычного. Потом горбун подошел к моему отцу и сказал: «Рабби, не затягивайте церемонию, невесте может понадобиться в больницу».
Прошло много лет, даже неловко сказать сколько. Гуляя со своей ивритской переводчицей Мейрав Башан по Тель-Авиву, я оказался в том районе, где улица Бен-Иегуда сходится с улицей Алленби. Указав на широкую площадь, я сказал: «Скажите на милость, ну разве это похоже на землю Израиля? Если бы не надписи на иврите, я бы подумал, что это Бруклин: те же автобусы, тот же шум, тот же запах бензина. Современная цивилизация стирает все различия. Уверен, что, если выяснится, что можно жить на Марсе, мы скоро и там…»
Я начал было живописать, что мы устроим на Марсе, как вдруг, взглянув направо, увидел Крохмальную улицу. С внезапностью сна или миража: узкая улочка, вдоль которой тянулись торговые ряды с фруктами и овощами, стояли столы, на которых были разложены рубашки, нижнее белье, обувь, всевозможные мелочи. Люди не шли, а проталкивались вперед. Я услышал знакомые интонации, знакомые запахи и многое другое, столь же родное, сколь и неопределимое. Мне даже показалось на миг, что торговцы рекламируют свой товар на варшавском диалекте идиша, но, конечно, это был иврит. «Что это?» — спросил я у переводчицы, и она ответила: «Рынок Кармель».