Мойшеле был маленького роста, с треугольным лицом, тонким носом и острым подбородком. Волосы, обрамляющие его лысину, падали вниз длинными прямыми прядями, как у ребенка, которого только что выкупали. Хотя после смерти отца Мойшеле стал ходить в современной одежде и побрился, он по привычке то и дело пощипывал подбородок и тянулся к вискам в поисках несуществующих пейсов. В сумерках ему всегда становилось грустно. Вот и сейчас ему припомнилась вечерняя молитва, которую евреи поют на закате, и молитва, которую на исходе шабата читала его мать:
«Бог Авраама, Бог Исаака и Иакова…» Хотя Мойшеле уже давно вырос и даже женился, он все равно чувствовал себя сиротой. Какая-то часть его души все еще оплакивала родителей и читала по ним кадиш. Он представил себе их могилы, заваленные снегом по самые надгробья. Что-то делают сейчас под землей мать с отцом? Знают ли они, что с ним происходит? Думают ли о нем? Может быть, им холодно? Мойшеле поплотнее укутался в шелковый халат и поднял ворот. Он легко простужался.
В сгущающихся сумерках его глаза казались огромными и сияющими. Он смотрел на Эсфирь с неподдельным удивлением, как будто увидел что-то невероятное. В полумраке ее лицо словно светилось изнутри. Зарево заката за облаками играло в ее волосах. Эсфирь зевнула и покачала головой, размышляя о своей непростой судьбе. Ее халат распахнулся, обнажив ослепительную белизну кожи. В отличие от Мойшеле, вечно боящегося простуды, она любила расхаживать по дому полуодетая даже зимой.
Запахнись, ведь сейчас эпидемия гриппа, хотел было сказать Мойшеле, но передумал. Какой смысл? Она нарочно сделает наоборот. После ссоры с Кувой она совершенно ушла в себя: постоянно думала о чем-то — расспрашивать он не решался. Время от времени он пробовал ее урезонить, но ее единственным ответом было: «Отвяжись!» «Когда же ей надоест злиться? — недоумевал Мойшеле. — Ведь так недолго и с ума сойти, упаси Бог, конечно».
В разрыве Эсфири с художником Кувой Мойшеле не играл никакой роли. В этом деле у него не было права голоса. Хотя, когда он женился на Эсфири, он был богат и происходил из хорошей семьи, а Эсфирь была практически нищей и сиротой, она захватила первенство с самого начала. Он уступал ей во всем, потакал каждой ее прихоти. Она таскала его за собой в бесконечные путешествия за границу, тратила тысячи на бессмысленные безделушки, приглашала в дом людей, которых он терпеть не мог. Угождая жене, Мойшеле промотал все свое наследство. Теперь у него остался только один многоквартирный дом, где они и жили.
Что касается романа Эсфири с художником, то разногласия начались с первой же встречи. Вскоре легкие размолвки влюбленных переросли в серьезные ссоры. Она обнимала его, а через минуту осыпала оскорблениями. Или звонила и приглашала прийти, а сама запиралась в своей комнате, оставляя его проводить время с Мойшеле. Их последняя ссора произошла из-за какого-то совершеннейшего пустяка.
И все-таки было ясно, что забыть Куву Эсфирь тоже не может. Она целыми днями бесцельно слонялась по дому. Всю ночь напролет в ее спальне горел свет — она читала, а на следующий день до обеда спала, словно одурманенная наркотиком. Она почти совсем ничего не ела и с каждым днем все сильнее худела. Мойшеле много раз уговаривал ее перестать выказывать характер и попросить Куву вернуться, но она и слушать об этом не хотела.
— Попросить его вернуться? Ни за что! Да хоть бы он и вовсе сдох, ничтожество!
— Ох, упрямая, упрямая, — бормотал Мойшеле.
Но что же будет дальше? Ведь только когда Эсфирь была спокойна и довольна, Мойшеле мог заниматься своими делами: разговаривать по телефону с бухгалтером Лазарем, писать письма, читать финансовую полосу «Курьера варшавского». Когда же Эсфирь была в расстроенных чувствах, он ничего не мог делать: ни спать, ни есть; на коже появлялась сыпь, и все тело нестерпимо зудело; постоянно ныло под ложечкой, и он едва сдерживал слезы.
— Ай-яй-яй, — задумчиво прошептал Мойшеле, — она просто ноги об меня вытирает. А что я могу поделать? Она не виновата, так уж она устроена. Не может не влюбляться. Это как болезнь.
Мойшеле поглядел в окно и увидел, что наступил вечер. Уже зажгли бледно-голубые шары уличных фонарей. Снегопад прекратился, и лишь иногда одинокая снежинка, трепеща, слетала вниз мимо освещенных окон. Город тонул в серебристо-лиловой мгле, какая — как говорят — бывает в тех северных землях, где ночь длится месяцами. Стояла невероятная, почти осязаемая тишина. Неужели уже наступила Ханука? Чтобы сделать Эсфири приятное, Мойшеле развил в себе интерес к антиквариату и стал покровителем искусства. Он собрал прекрасную коллекцию ханукальных светильников, которые так и стояли без употребления, поскольку Мойшеле давно сделался атеистом.
— Запахни халат, Эсфирь! — не выдержал он наконец. — Ведь холодно.
— Мне не холодно.
— Эсфирь, хватит, пора положить этому конец! — Он сам не ожидал от себя такой храбрости.
— Ты опять за свое?
— Послушай, я тебе прямо скажу: это же бессмысленно! Если ты не можешь побороть свое чувство, надо покориться.