Стихия именуемости, стихия ритма – это примерно то же, что дательный падеж (движение, направление: столу) в противоположность именительному, застывшему, мнимо обособленному, самодостаточному: стол.
Поэзию невозможно определить, но она сама себя определяет набором синонимов (примерно так, как Дионисий Ареопагит подходит к пониманию Бога через перечисление имен Божиих): музыка, форма, формообразующая сила, порыв, разбушевавшийся ритм, стихия именуемости. Скорее разные имена, чем разные вещи. Можно по старинке пользоваться словом «музыка». Оно понятнее, чем «орудийная метаморфоза». Но тогда надо сказать, что у каждого поэта своя музыка. У Блока – музыка простой песни. Которая сливается с обликом певца, певицы. Которая может стать музыкой улицы, как в «Двенадцати»…
Блок бывает туманным, но он всегда зрим. Даже если перекликаются два-три зримых образа (как в «Благовещенье»: картина на стене, евангельская Мария и любая девушка со своим милым), то каждый образ по отдельности зрим. Погружаясь в туманы, Блок доводит до порога зримого, но не переходит через этот порог, не заводит в пространство, подобное пространству чистой музыки, – в какое-то метафизическое, непредставимое пространство, где «в сухой реке пустой челнок плывет…». Я не говорю, что пространство Мандельштама музыкально в точном смысле этого слова, но оно
Сердцевина мысли Мандельштама непредсказуема, как музыка. О чем бы ни говорилось на словесном уровне, из глубины звучит какая-то музыка сфер. По крайней мере, в тех стихах, которые я больше всего люблю.
Мандельштам не писал своих стихов, а бормотал их. Он творил, как пифия, и в своем бормотании бессознательно открывал глубинные образы.
Это сказано о чертежнике пустыни, арабских песков геометре – т. е. о Боге-творце. И сразу всплывают слова одного из отцов церкви: «О Боге мы можем только лепетать». Высшее раскрывается у Мандельштама всегда так: бессвязным лепетом, нечаянно вырвавшимся словом, забытым словом.
Есть поэзия духовидения, как у средневековых поэтов и нашего современника Даниила Андреева. Там основное происходит в видении, приходит как видение, а стихи – только рассказ о пережитом. Рассказ – архаически четкий. И есть духовиденье поэзии, духовиденье ритмического бормотания, круженья вокруг забытого, нескáзанного и несказáнного:
Образы, возникающие из этой ритмически накатывающейся мглы, парадоксальны. И это не игра словами, это метафизические парадоксы.
Младенец, такой хрупкий в своих яслях, рядом с волом и ослом, – и вторая ипостась, единосущная Отцу и от века пребывавшая в недрах Отчих. Он прежде всех век, больше пространства и времени. Он дух, творящий мир:
Здесь есть очертание мифа. Но часто и этого нет. В чем завораживающий смысл стихотворения «За то, что я руки твои не сумел удержать…»? Почему в переплетении мотивов сухости и любовной тоски я чувствую какой-то метафизический смысл? Не знаю. Но совершенно уверен, что этот смысл есть. Что за тоской по женщине – тоска по Богу, что эротика этого стихотворения – эротическая метафора религиозного чувства. Есть стихи Мандельштама, которые мне ничего не говорят, – хотя структура их (как сейчас принято говорить) примерно такая же, как в стихах, которые захватили. Ворожит, ворожит, а какого-то «выпрямляющего вздоха» не выходит. Читаю критическую статью Юрия Карабчиевского, слушаю Ал. Кушнера – и вижу, что из этих же сухих колодцев они напились. А мимо любимых моих стихов они прошли, не отметив: им нужно было другое.