В бездне есть призыв: развернуть крылья и полететь. Великий поэт не мог его не услышать. И Мандельштам чувствовал этот призыв сквозь свой же страх. Чем сильнее страх, тем больше радость преодоленного страха, и опьянение радости несет через страх. Созерцание бездны дает огромную духовную силу, делает слабого по нервной плоти сильным, робкого – отчаянно смелым. Чувство бездны глубоко укоренено в русской культуре (начиная, по меньшей мере, с раскола; это показал Даниил Андреев). И акмеистические попытки обуздать, оконечить бездну свелись к форме или, как сейчас говорят, к плану выражения. К правде второго тезиса Витгенштейна: то, что вообще может быть высказано, должно быть сказано ясно. Акмеизм Мандельштама – это покров, наброшенный над бездной. Так же, как тютчевский классицизм.
Было ли это чувство бездны сильнее блоковского по сути? Не знаю. Может быть, уровень тайны – примерно тот же. Но Блок сознательно повернут к тайне, пытается называть ее, говорить о ней – и срывается в выпуск бумажных ассигнаций. Мандельштам пытается говорить только о простых, зримых вещах – но невольно срывается в бездну, в открытие заново тайны целого, потерянной рациональным XIX веком. И иногда ему удается связать «здесь» и «там», впиться в «ось земную» – и совершенно слить два плана бытия. В этих стихах его искусство –
То, что Цветаева выразила словом: ремесло.
Эта программа не всегда выполнялась. Но в любимых моих стихотворениях царит светлая и покойная глубина. Гармония глубины, которая поразительно редко достигается в слове.
Впрочем, я люблю не только этого Мандельштама. Люблю и стихи 30-х годов, полные отчаянья. Но даже на эти стихи для меня ложатся отсветы гармонии. Читаю:
и слышу прежнее:
Крик Мандельштама поражает именно потому, что это ЕГО крик, что это ВОПИЕТ КАМЕНЬ:
Чувствую плоть небесного камня, разбудившего землю. И от этого какой-то космический ритм в политических стихах, какая-то вещая сила в проклятиях и пророчествах:
Акмеизм Мандельштама не порвал с чувством тайны, заново открытым символистами. Я об этом уже писал в статье «Басё и Мандельштам» и не переменил своего мнения. Я вижу глубокое подобие между дзэнской борьбой со штампами буддизма и мандельштамовской – со штампами символизма. Дзэнские наставники, разрывая в клочья сутры, оставались буддистами. Осип Мандельштам, разрывая связи с символистами, оставался продолжателем символизма. Он бранится с теоретиком символизма Андреем Белым, а после смерти Белого вдруг почувствовал, как глубоко Белому обязан, и написал об этом прекрасные стихи. Он пишет, конечно, не так, как Белый или Блок, но ведь и не так, как Гумилев, и не так, как Ахматова. Он пишет, как Мандельштам.
Теоретизирование иногда прямо мешало поэту, заставив его написать (после изумительных юношеских стихов) строго выдержанные акмеистические (и, по-моему, банальные) стихи о теннисе, о Царском Селе и т. п. Большую часть этих программных стихотворений Мандельштам забраковал, не включил в «Камень». Потом снова прорвались глубины, не укладывавшиеся ни в какую программу. И возникали стихи, более темные, загадочные, полные намеков на несказанное, чем самые темные и загадочные стихотворения Блока.
Я больше всего люблю в «Tristia» двойчатку о душе, спустившейся в Аид. Первое стихотворение написано как положено. Все в нем зримо, пластично, акмеистично. Преисподняя становится уютным, изящно прибранным будуаром: