За такой реалистической картиной (смолк бы Щедрин, отшвырнул бы перо Свифт) – прямой переход в сюрреализм (мы перещедринили Щедрина, перекафкали Кафку, – говорил мой друг, которому на Лубянке три недели не давали заснуть).
Печать тюрьмы лежит на всем андреевском сюрреализме (или, как он выражался, метареализме). Можно выделить (иногда совершенно отчетливо) конструктивные элементы, из которых стихийно складывались его образы. Всякая мифология складывается из каких-то элементов культуры, расплавляет застывшие пласты ее и застывает в новых кристаллах. Андреев не скрывает, на что похожи его видения: на инфернальные догадки Блока, Достоевского. Но это видения, к чему бы ни восходила их метафорика, и Андреев, оперируя элементами поэзии XX века и теории относительности Эйнштейна, верит даймону, своему вдохновителю, как шаман – аями и Гомер – музе, и не сомневается в реальности Дна, на которое попадает душа Великого инквизитора Достоевского (во втором воплощении – Сталин и в третьем – антихрист). На Дне шельт (то, что остается от души) пребывает, как
Можно указать на белые нитки, без которых не обошлась система Андреева (как и любая система). Например, каким образом строго одномерная линия может быть черной, т. е. цвета физической линии, проведенной тушью? Математическая абстракция цвета не имеет. Но Андреев ответил бы на наши возражения: бесполезно спорить, я это видел… И хочется ему поверить – так, как мы верим Данте. Хочется взглянуть, поверх белых ниток, в сияющие миры просветления и в багровые пучины «инфрафизических миров».
Андреев относится к своим видениям с глубокой серьезностью. Даже у Блока он не заметил его склонности к гротеску. Острое эсхатологическое чувство не допускает сознательного гротеска. Комическое у Андреева так же немыслимо, как в Откровении Иоанна Богослова.