— Здравствуй, сыночек. Здравствуй… — глядел Андрей Корнилыч на сына, и в душе буря бушевала: не строго глядит, устало. Может, годами подправил душу. Может, понял, что единая кровинка родная в мире — это он, отец, столько перестрадавший, столько познавший лиха и непогоды, на старости не имеющий своего угла. Может, простил его давнего, того, что когда-то ошибался, но не по злу, не по норову, а по обстоятельствам, по случаю. Неужто легче было б сыну, если б гнили его косточки где-то под бугром? Да и Толи тогда б не было. Отца судить легко, да как бы самому прожить жизнь, не споткнувшись? А ну как потом рану в сердце своем откроет? Память, она ведь не прощает. По себе знает это Андрей Корнилович. В лагере после войны видал он бывших полицаев, тех, у кого кровушка на руках навсегда присохла. Кривились, глядя на него. Коли б Родион не защитил тогда, все могло быть. И всю свою жизнь он прожил между теми, кто имел великую вину перед народом, и самим народом. Прислониться к бывшим полицаям и прочим гадам не мог, потому что ненавидел их так же, как и все, а честные люди тоже его чурались, едва узнавали. Потом он уже не стал никому рассказывать про свою вину, но она уже отметила его на всю жизнь и не в документах, а душу попятнала, загнала в нее вечную неосознанную вину неизвестно перед кем. Вспомнил и отца, умершего в пятьдесят шесть. Мог бы дольше жить, да вечный страх за сына, который целые годы от людского взгляда прячется, сломал его до срока. Потом ушла мать, почти забытая им в борьбе с Родионом и собственной семьей. Васька Ряднов. Этот все судьей его хотел быть, а что он, Васька, знал о муках, выпавших на его, Андрея, долю? Что мог противопоставить со своей стороны? Ранения? Так и у Андрея они были. Награды? Так и Кулешову медаль дали. А судьба ему иная выпала. У его могилы теперь, говорят, мальцов в пионеры принимают. А Кулешов еще несколько годков получил. За тот проклятый силос, на который толкнул его Родион. За три воза силоса душу дьяволу отдал. И когда Ваську били Родион с Валериком, он, Андрей, кидался на помощь проклятому Ряднову, потому как понимал: случись что такое — к ответу его, Андрея Кулешова, позовут. Так и вышло. И радости мало, что Родион с Валериком гораздо больше получили. В этой жизни каждый живет за себя.
А сын стоял и глядел. Расслабился тогда Андрей Корнилыч, не понял значения взгляда того. А коли б понял, не стал бы разговора вести, а ушел бы тихо. Так нет, затеяли разговор. Думал, душу сына горем своим тронуть.
— Толя… Я тут теперича.
— Знаю. Только прошу тебя, если моя просьба для тебя что-нибудь значит, не марай нас всех своим родством.
— Мараю, значит?
— Мараешь. Отметку на мне на всю жизнь сделал. Теперь до сына моего добираешься?
— Мне что, мне б глянуть только… Я ж ничего. Я ж в стороне… — бормотал Андрей Корнилыч, и голова кругом шла от того, что слова эти страшные говорил ему родной сын, дитятко рожоное, вынянченное, выкормленное. Кто вложил ему в душу такое к отцу родному? Кто? Васька проклятый? Или кто еще до того коснулся? Казалось Андрею Корниловичу, что случилось недоразумение, ошибка произошла, спутал вражина какой-то все на свете, потому как для него, для Толика, жил все эти годы, копил деньгу, откладывал, чтобы когда-то войти в его дом и выложить на стол толстенную пачку сотенных: «Вот тебе от меня». И в ожидании этого часа работал так, что люди кругом дивились.
— И вот что… не крутись у дома. Люди уже примечают. А лучше, если б ты вообще съехал отсюда. Неужто трудно понять, что радости мне мало видеть тебя.
Гнев на секунду затмил голову. Побагровев, выкрикнул:
— Уроки рядновские помнишь? Вижу.
— Помню. Жаль, только два раза в жизни с этим человеком словом перемолвиться пришлось. А уроки мне он выдал жизнью своей. И смертью тоже.
Потом была долгая тишина. Наконец Андрей Корнилыч выдавил из себя:
— Зимой помру… Чтоб тебе жизнь не портить. Вот морозы пойдут, под какойся скирдой и найдут.
Сын засмеялся:
— Любишь ты себя слишком. Такого с тобой не будет. А спектаклей не надо. В детстве насмотрелся. Извини, мне некогда.
И уехал.