И тут Арсений, с неохотой оторвав руки от Гелиных плеч, вновь с изумлением увидел ее очень юное, рдеющее под загаром лицо со слегка вздернутым носом и вновь встретился с ее взглядом. В нем не осталось и следа от недавней диковатости и тревоги. «Да откуда же ты, ясноокая, явилась ко мне? — хотелось крикнуть ей в лицо. — С какого света?» Арсений видел, что Геле хорошо с ним, и понял, что она, может быть, и сама того еще не зная, ждала его с тревогой и любовью.
Он сам налил Геле в тарелку ухи, дал ей в руки, как маленькой, ложку и кусок хлеба. Она сидела с таким видом, будто ей совсем невдомек, где она и что заставляют ее делать. Да и Арсений долго не притрагивался к ухе. Он все глядел и глядел на Гелю и не мог надивиться: она была совсем не такой, как всегда!
Кое-как осмелясь все же отпробовать на глазах Морошки уху, она застенчиво спросила:
— Удалась ли?
Арсений ответил протяжно, нараспев, как это принято на Ангаре:
— Ну-у!
— А хариусы — хороши ли?
— Ну-у!
Совсем недавно Гелю смешили словечки, бытующие на Ангаре. Сейчас же она легко согласилась с собой, что без них Морошка и не был бы Морошкой. Раньше Геля удивлялась: «Арсений? Из староверов, что ли? Морошка? Так ведь это же ягода!» Но сейчас ей нравилось и его редкое, певучее имя, и его родовое прозвище.
— Обновилась изба, — заговорил Морошка, не переставая удивляться переменам в прорабской. — Будто домой попал.
— Вам хорошо, — заметила Геля. — Дом близко.
— Да, на родном подворье славно: польешь грядки, съешь свежий огурец, напьешься чаю с молоком… — Арсений разговорился, что случалось с ним не очень-то часто. — И за вечер что-то такое вольется… — Он потер ладонью грудь. — Такое вольется, будто выдуешь огромный ковшище квасу из погребка: свежо в груди станет, легко, просторно.
— Завидую я вам, — сказала Геля.
— Скучаешь о доме?
— А ведь еще зимой уехала…
— А вернешься сюда — и сделается тошнее тошного… — продолжал свое внезапное признание Морошка. — Куда ни взглянешь — все казенная изба.
— Надоело здесь? — спросила Геля.
— Осточертело, — уточнил Морошка просто и откровенно. — Боюсь, поживешь еще несколько годков вот так-то в казенных стенах — и душа оказенится. Даже страшновато… — Усмехался он осторожно, иногда едва приметно, словно сберегал мягкий, без ослепительного блеска свет своих нечастых улыбок. — Как поглядишь на тех людей, какие оказенились до сердцевины, — и за душу схватит. Совсем ведь разучились думать. Удивительно, как люди могут так легко отказаться от самого величайшего дара природы! Зловредная казенщина для них становится даже родной стихией. Они в ней как рыба в воде. Забавно, однако, чем же она так привлекает иных людей?
— А вот тем, что живется в ней легче, — внезапно осмелев, как случалось с ней часто, сказала Геля. — Почти бездумно.
— Горемыки: заживо себя хоронят.
— Где там! Они живучи!
— Они не живут, а проживают на свете. На вид зелены, а на самом деле — насквозь дуплясты.
— Только виноваты ли здесь казенные стены? — освоясь со своей смелостью, сказала Геля. — Даже в тюрьмах, бывало, и то не угасала живая мысль.
— Ловко ты меня поддела!.. — Арсений умел соглашаться легко, спокойно, ничуть не страдая от вынужденного признания своей неправоты. — Надоело мне в казенной избе — вот и думается чересчур мрачно. А рассуждать с толком — совсем не важно, где живешь. Живи хоть в пещере. Кочуешь с места на место — опять не беда. Но где ни живи, где ни кочуй — имей свой дом, свою семью. А у нас в Сибири, я замечаю, в последние годы развилось и бездомство, и раннее бобыльство. Где по нужде, а где и от одного баловства, нежелания заводить порядок в своей жизни. Только, думается мне, человек многое теряет, если сам себя обрекает на одиночество. Вот медведь-шатун — опасный зверь…
И удивление Морошки, и его радостное волнение, и его размышления, от которых веяло грустью, — все это для Гели было лучшей наградой за ее трехдневные хлопоты. Геля вслушивалась в каждое слово Морошки. Слушать его было так же хорошо, как рокот Медвежьей на перекате, особенно в вечерней тишине: речка долго петляла по тайге, и ей есть о чем поведать людям.
Но ее счастье оборвали тревожные гудки.
Неистовая ангарская стремнина бросила плот на скалы, чьи гладкие спины кое-где показывались над водой. Вскоре одну часть плота с медленно нарастающим шорохом и скрежетом выперло на скалы, а другую затопило в гребнистой лавине. Некоторое время волны, одна за другой, шумно катились вверх по связанным тросами сосновым кряжам, как по ступеням лестницы, пока на какой-то черте не закипали сплошной пеной. Но вот стремнина взялась так и сяк корежить плот, выворачивать лесины, а то и ставить их торчмя: одни из них были ошкурены наголо, другие — в нищенских, рваных лохмотьях. Не прошло и несколько минут, ободранные бревна, подпрыгивая и ныряя, понеслись по реке.