Вчера Верка мне сказала, что и родственницы уже три недели нету. Уезжала, говорила, ненадолго, однако «вам, Верочка, оставляю на всякий случай ключ (доверила!) – полить цветы».
Надо бы сказать, что соседей мы вообще не знали, купили мы квартиру, когда их уже не было. Знали одни имена-отчества и фамилию, муж с женой, совсем старики, Котов Яков Владимирович и Марина Петровна.
– Данюша. – Верка меня поцеловала. – Пошли. Ну, пойдем, ну, Данечка. – Ей, вообще-то, очень нравится мое имя Даня, особенно когда называет меня торжественно Да-ни-ил. Верка моя остроумница. – Да-ни-ил, открываешь ты.
Мы стояли перед дверью в чужую эту квартиру и чего-то не решались. Дверь была простая, фанерованная, никаким дерматином не обитая.
Я вставил ключ и повернул. Не открывается. Изо всех сил притянул я дверь к себе за круглую металлическую ручку, стал ворочать ключом.
Дверь раскрылась, мы услышали запах гнили, и такой спертый был воздух чужого, непроветренного, старческого жилья.
– Ведро не вынесла или это цветы воняют, – шепнула Верка, и я увидел эти цветы.
Они стояли на полу у окна, две квадратные деревянные кадки, и вверх, чуть не под потолок уходили тонкие стволы, они опирались, были привязаны к длинным костылям из реек, и свисали во все стороны огромные зелено-коричнево-бордовые, переливающиеся листья, а на концах – как пальцы длинные. В жизни не видел этаких цветов.
Верка из кувшинчика с щербатым носом стала их поливать, вот был жадный, захлебывающийся звук, будто глотая, обливаясь, пьют, пьют, пьют, пьют (но она ж не в землю лила, а в поддоны под кадками?!).
– Это носик отбит сбоку, – объяснила мне быстро ориентирующаяся во всем Верка. – Вода бурлит. А тебе всегда кажется черт-те что.
Кажется… Квартирка сама по себе была бедноватая, но отчего-то вторая комната была заперта, я уже дергал дверь, и вообще, эти двери закрытые повсюду, еще в коридорчике – стенные шкафы. Чего прятать…
– А здесь балкон, наверно. Почему стальная?…
Рядом с кадками узкая дверца, голубовато-серая с рукояткой.
– Нет, балкон должен быть в той, – сказала Верка, – запертой комнате. Не трогай. Уйдем. Бог с ними. Не надо!..
Я повернул рукоятку.
– Котов! – закричали сверху. – А ну вылезай!
Голос был хриплый. Вылезай?… Кто?!.
Семынин, главстаршина, стоял наверху, над трапом, с медалью своей на красной ленточке на груди «За боевые заслуги». На канонерке он такой был один, с медалью, потому что возвратился, уцелел из морской пехоты.
(Но ведь я никогда не служил! Притом на канонерке… И мне вообще не девятнадцать лет, слышите! Я не Котов!!)
– Бегом по трапу! Котов! Бегом, Ко-тик!
Я… (я?) я не смог вчера его столкнуть в темноте, Семынина, за борт. У него ранение было старое в живот, и я… я бы с ним легко справился, если б не кап-лейт, откуда взялся. Семынина непременно надо было убить, сволочь!
За что издевался он надо мной?! Ведь не сырой салага, почти второй год службы не на рейде намертво, действующий флот! Что «москвич чистенький»?! В пехоте он точно получил бы теперь не от немцев, свою пулю в спину, а так…
Нечего было больше терять, и я пошел вверх медленно, приготовясь к прыжку. Я был уже без пояса, без звездочки, без ленточки на бескозырке, без гюйса.
Я… (это я?) ударил ночью, когда схватил меня кап-лейт, увидев, что перекину Семынина через леер, себя не помня ударил кап-лейта, командира судна.
(Послушайте! Не я ударил!.. Не я!)
Меня двое вели, незнакомых, комендатурских, с винтовками наперевес. Себя я видел как бы сбоку. Точно дезертира вели меня. Без пояса, без погон. Я шел, мальчик тощий, под конвоем. По мостовой. Я «дезертир»?!
Я стоял и смотрел, а он (я) шел.
Но, может, правда, что человек оставляет отпечаток там, где жил раньше? И даже может предстать перед глазами совершенно чужого?! Важно, какие глаза…
Только это было совсем не так. Это я – я шел! И я стоял сбоку, смотрел на него.
Говорят, каждый может иметь множество душ, и называется это просто: ши-зо-френия. А я нормальный! Все двадцать четыре мои года, и вовсе не сорок четвертый, слушайте! год сейчас!..
Я, Котов, глядел сквозь решетку: уходила в штрафбат первая партия. В штрафную роту. И крайний слева, ближе ко мне, шел Лешка Быстров.
– Леша! – крикнул я, но он не повернул голову.
У него было самое обыкновенное, почти деревенское, круглое лицо, веснушки, нос-кнопка, рыжеватые, стриженые волосы и смешливые у него, большие глаза. Я его помню всю мою жизнь.
Он был старше года на полтора и поступил в ИФЛИ перед войной, в Московский институт философии, литературы, истории, на канонерке самый близкий был мой приятель.
Мы с ним на берегу, уж очень хотелось жрать, хотя паек был у нас плавсоставский, утащили две коробки с банками американской свиной тушенки, и списали Лешку «по заповеди» (не укради), это жаргон их, у штрафбатов.
Он не выдал меня, а думал, наверно, я выдал?!.
Он уходил, не посмотрел, прощаясь. А ведь я уходил туда же. Разве что по-ихнему у меня: «непочтение родителей». У меня еще книжка была его, затерялась. Поль Валери, Избранное. Москва, 1936 год…
Я стоял у цветов на коленях.