Он жадно впитывает эту атмосферу счастья, стремительную беседу, в которой смешиваются английский и африкаанс — их общий язык, когда они собираются вместе. Ему нравится этот забавный, пританцовывающий язык. Он легче, воздушнее, чем африкаанс, который они учат в школе, отягощенный идиомами, якобы берущими начало от volksmond, фольклора, но скорее от Великого Трека — эти бессмысленные тяжеловесные идиомы о фургонах, скоте и упряжи.
В его первый визит на ферму, когда еще был жив дедушка, вся живность на скотном дворе из его книг была еще там: лошади, ослы, коровы с телятами, свиньи, утки, козы и бородатые козлы, а также стая кур с петухом, который кукарекал, приветствуя солнце. Потом, после смерти деда, скотный двор начал приходить в упадок, и в конце концов не осталось никого, кроме овец. Сначала продали лошадей, потом превратили в свинину свиней (он наблюдал, как его дядя застрелил последнюю свинью: пуля попала ей за ухо, она хрюкнула и, громко пукнув, упала на колени, а потом повалилась на бок, дрожа всем телом). После этого исчезли коровы и утки.
Причиной были цены на шерсть: японцы платили за нее баснословные деньги. Легче было купить трактор, чем держать лошадей, легче было проехаться по Фразербург-роуд в новеньком «Студебеккере» и купить замороженное масло и молочный порошок, чем доить корову и самому сбивать масло. Только овцы имели значение, овцы и их золотое руно.
Можно было также ничего больше не выращивать. Теперь на ферме разводили только люцерну, на случай если на пастбищах не останется травы и придется кормить овец. Из всех садов осталась только апельсиновая роща, которая год за годом давала самые сладкие апельсины.
Когда его дядья и тетки, освеженные послеобеденным сном, собираются на веранде пить чай и рассказывать истории, иногда заходит разговор о прежней жизни на ферме. Они вспоминают своего отца, «джентльмена-фермера», у которого был экипаж, запряженный парой, и который выращивал пшеницу на землях ниже запруды, сам молотил ее и молол. «Да, хорошие были времена», — говорят они со вздохом.
Им нравится испытывать ностальгию, но никто из них не хочет вернуться в прошлое. А он хочет. Ему хочется, чтобы все было так, как в прошлом.
В углу веранды, в тени, висит брезентовая бутылка с водой. Чем жарче день, тем холоднее вода — это чудо, такое же чудо, как то, что мясо, которое висит в темноте в кладовой, не портится, а тыквы, лежащие на крыше под палящим солнцем, остаются свежими. Кажется, на ферме ничего не гниет.
Вода в брезентовой бутылке волшебно холодна, но он отпивает по чуть-чуть. Он гордится тем, как мало пьет. Он надеется, что это пригодится, если он когда-нибудь заблудится в вельде. Ему хочется быть созданием, обитающим в пустыне, в этой пустыне — как ящерица.
За фермерским домом находится запруда площадью двенадцать квадратных футов, обнесенная каменными стенами, которая наполняется с помощью ветряного насоса. Она обеспечивает водой дом и сад. Как-то раз жарким днем они с братом пускают в запруду цинковую ванну, с трудом в нее забираются и плавают на поверхности воды.
Он боится воды, и для него это приключение — способ преодолеть страх. Ванна качается в середине запруды. Сверкающие лучи света отражаются от воды, испещренной пятнами, тишина, только стрекочут цикады. Между ним и смертью — всего лишь тонкий лист металла. И тем не менее он чувствует себя в безопасности, настолько в безопасности, что чуть ли не дремлет. Это же ферма: здесь не может случиться ничего плохого.
До этого он только один раз плавал на лодке. Какой-то мужчина (кто? — пытается он вспомнить, но не может) греб, и они плыли по лагуне в Плеттенберг-Бей. Предполагалось, что это увеселительная прогулка, но он всю дорогу сидел застывший, и взгляд его был прикован к дальнему берегу. Лишь раз он заглянул за борт. Водоросли томно колыхались где-то глубоко под ними. Все оказалось так, как он и опасался, даже хуже, у него закружилась голова. Только эти хрупкие доски, стонавшие при каждом ударе весла, словно вот-вот треснут, не давали ему погрузиться в воду и умереть. Он крепче вцепился в борт и закрыл глаза, стараясь справиться с охватившей его паникой.
В Вулфонтейне две цветных семьи, и у каждой собственный дом. Есть еще один дом, возле стены запруды — теперь он без крыши, — в котором когда-то жил Аута Йаап. Аута Йаап жил на ферме еще до его деда, сам он помнит Ауту Йаапа уже глубоким стариком с молочно-белыми незрячими глазами, беззубыми деснами и узловатыми руками, который сидел на скамье на солнышке, его подвели к этому старику — возможно, чтобы тот его благословил, впрочем, он в этом не уверен. Хотя Ауты Йаапа уже нет в живых, его имя по-прежнему упоминают с почтением. Однако, когда он спрашивает, что особенного было в Ауте Йаапе, ответы самые обычные. Аута Йаап принадлежал к тем временам, говорят ему, когда пастухи, отправлявшиеся с овцами на пастбища, должны были несколько недель жить там и охранять их. Аута Йаап принадлежал к исчезнувшему поколению. Вот и все.