«Помню я конец какого-то стихотворения. Говорится в нем о дубе, который подтачивается в корне червями, и вот он, чувствуя свою неминуемую гибель, восклицает: «Эх, лучше бы грозой меня сразило!»
Сколько силы в этом, сколько гордости, сколько желания красоты и величия, хотя бы в смерти. Ведь и в смерти есть смысл, если есть красота и идея. А если нет?..
«Эх, лучше бы грозой меня сразило!»
…А не лучше ли и мне со всем этим покончить? Ведь это так просто».
Смятение! Полное смятение духа — так обернулся для меня великий Семнадцатый год.
А кругом по-прежнему жила, и властвовала, и бушевала наша матерь-природа, и цвела, и плодоносила, и рожала, и пела, свистела, кричала и жужжала на все голоса жизни, боли и радости.
И овраг был все тот же, словно чаша, наполненная неисчислимым июньским разноцветьем и благоуханием, и лес на праздный вопрос «Кто была первая дева?» все с той же старательностью давал убежденный ответ: «Е-ва!»
А надо всем этим, обнимая всю эту красоту и жизнь своим всенаполняющим, всепроникающим пологом, возвышалось небо, то лазорево-пустое и ласковое, то тревожно-грозовое, со своими громами и бурями, далекое и в то же время родное, близкое — нетронутая еще целина таинственного в своей неизвестности Космоса.
МЕЖДУГЛАВИЕ ПЕРВОЕ
И вдруг, среди всего этого смятения и бездорожья, — нелепая до дикости, совершенно, казалось бы, немыслимая и ни с чем несообразная новая запись все в том же дневнике: