Старик возвысился над столом — руки в карманах штанов, плечи подняты, на белой рубашке у пояса желтело пятно — след неаккуратного застолья.
— Почему не спрашиваешь — почему?
— Считайте, что спросил.
Старик упер в столешницу кисть с растопыренными пальцами и стал похож на полководца.
— Я сколько хочешь дам, — сказал старик, — но не на это. На автоматы дам, чтобы людей собрать… Любое оружие. Да хоть на танк! Идите и воюйте!.. Слабаки. Воюйте, а не откупайтесь! Вот так и передай.
— Кому? — спросил Лузгин. — Бандитам?
— Да хоть кому, — презрительно сказал старик. — Не важно… А ты… — погрозил он пальцем Лузгину, — а ты… Я думал, ты слюнтяй. А ты — нет, ты можешь, вижу…
— Простите меня, батя, — сказал Лузгин. — Зря я вам это сказал.
— Ты меня не жалей. Я сам кого хочешь так пожалею… А девка — дура, дура молодая. Но ничего, вот вырастет, детей нарожает — ей отольется, ей тоже отольется… Не пей сегодня больше.
— Один не пью, — сказал Лузгин.
— Вот и не пей. Тамаре, значит, передашь.
— Передам.
— Ну, с Новым годом…
Лузгин помыл посуду и насухо вытер ее полотенцем. На плите были пятна от пригоревшего жира, он отдраил плиту каким-то порошком, напоминавшим с виду соду и пахнувшим плохим одеколоном. Задвинув стулья под стол, он мокрой тряпкой, а затем и полотенцем протер столешницу, отметив попутно, что при теще они бы сидели за скатертью — вот оно, первое отступление, и прав старик: здесь надобно быть женщине. Он открыл форточку, чтобы проветрить кухню (сидели взаперти, старик боялся сквозняков), услышал удаляющийся рокот мощного газотурбинного двигателя — по улице катил эсфоровский патруль.
Он ушел в кабинет, отыскал в карманах мобильник и позвонил Ломакину. Тот был весел и пьян, на заднем плане в трубке гудели голоса, частью женские, смазанные музыкой.
— Слушай сюда, — сказал Лузгин. — Завтра в четыре… То есть сегодня… Да не утром, а днем. Во Дворце молодежи бал прессы. Подъезжай без пятнадцати — я передам.
— Что? — заорал Ломакин. — Что передашь?
— Что надо.
Ломакин помолчал, затем спросил уже серьезно:
— Что, получилось?
— Получилось.
— Отлично, Вова, отлично! Буду как штык… А то давай сюда, к нам, я машину пришлю, а?
— Мне неудобно, ты же знаешь.
— Понял, вопросов нет. Вовка, ты молодец, я тебя обнимаю! Я всегда знал, что ты сумеешь это сделать!
— Много не пей, — сказал Лузгин и отключился.
Он мог бы передать проклятый диктофон Ломакину гораздо раньше, когда тот примчался-таки ко Дворцу нефтяников за десять минут до выноса. Уже одетый в уличное, Лузгин торопливо курил на крыльце — надо было успеть вернуться в зал и занять свое место в процессии. Благополучно, если отбросить некоторые частности, разрешившаяся история с Анной Важениной роковым образом заводила другую историю, ломакинскую, в абсолютный тупик. Он и высвистал Вальку с мыслью все-таки передать ему запись, а там будь что будет, однако же новый контакт с Агамаловым, его прямое приглашение звонить и фраза «Вас соединят» вселили в Лузгина еще одну надежду, что дело может выгореть иначе, другим путем, без связи с тестем и давним тем печальным происшествием. Он это и сказал Ломакину, торопливо докуривая на крыльце, и тот кивал и соглашался, но видно было — не верит, не надеется, что этот путь, однажды провально опробованный, к чему-то приведет. Лузгину было жаль старика, жаль Ломакина и Славку Дякина, а старику было не жаль никого, кроме себя и гадкой внучки; Ломакину же вовсе никого было не жаль, без всяких этих разных «кроме». Вот и танцуй меж ними, да так, чтоб никого и локтем не задеть…
С утра они поехали на кладбище, где народу было меньше, а мороз сильнее. То ли ночной ветер, то ли безбожная рука кладбищенского бомжа все переворошила на могиле, Тамара плакала, Лузгин потихоньку ругался, но все прибрали и составили как надо, поправили цветы и ленты, по рюмке выпили — так повелел старик; сам он не делал ничего, молча стоял возле могильного холмика, сцепивши руки за спиной, не снявши шапку: дочь Катя сказала «простынешь» и запретила снимать. Никак не могли зажечь свечку — ее задувало, как только из руки переносили на могилу.
В обед посидели родней, новосибирская тетка еще раз пыталась остаться, старик заявил: «Я тебя лично свезу на вокзал», — и тему закрыли со слезами и успокоительным шепотом. Лузгин поел горячего и подремал часок в кабинете, прислушиваясь к голосам. Он уже передал жене решение старика, и та восприняла его как должное, но с таким жертвенным видом, будто бы ее навечно забирали в монастырь. Вот этого и кой-чего другого он в ней терпеть не мог, но много лет терпел и вновь потерпит какое-то время.
— У меня дела, — сказал Лузгин, натягивая ботинки в прихожей.
— Я знаю, — сказала жена.
— Это не баловство, а серьезное мероприятие. Я должен там быть.