При звуке выстрела Гриша отшатнулся к забору, как и Юрка, и они стояли неподвижно, глядя на судорожно дергающиеся ноги Луженовского. Григорий почувствовал, как у него прыгают губы, как подгибаются колени. Ему хотелось быть смелым и бесстрашным, но он ничего не мог поделать с собой.
— Это тот самый? — еле шевеля губами, спросил он Юрку.
— Ага! Он.
— А ён? Ен куды побег? — не в первый уже раз кри? чал им городовой.
— Кто — ён?
— Который стрелял!
Григорий бросил мгновенный взгляд на темную пасть ворот, откуда появилась, как привидение, и где исчезла тень женщины, и махнул рукой в противоположную сторону:
— Туда!
И городовой, сорвавшись с места и крича: «Доржи! Доржи!» — побежал по улице. К подъезду подкатывали на колясках полицейские чины, кто-то басом спрашивал:
— Доктора вызвали?
— Да он всегда здесь, ваше благородие! Либо пиво пьет, либо шары на бильярде катает.
Утром стало известно, что Луженовского спасти не удалось: пуля, пробившая шею насквозь, оказалась смертельной. А через день в окруженной казаками и солдатами борисоглебской тюрьме были повешены трое заключенных, которые и не могли быть причастны к убийству, так как уже два месяца сидели под арестом.
Оказалось ли это следствием потрясения последних дней, были ли повинны в том какие-нибудь другие причины, но в первую же ночь по приезде к няне Григорий тяжело заболел. Он метался в жару, вскакивал с постели и все хотел куда-то бежать, кого-то о чем-то предупредить. Ему мерещились убитые, вставало перед ним заплаканное, искаженное страданием лицо матери, скакали, размахивая шашками, казаки, гремели выстрелы, полыхали пожары…
Перепуганная няня послала Юрку за доктором. Старичок врач внимательно осмотрел больного, покачал седым клинышком бородки и, сказав: «О время, время!»— достал из своего чемоданчика шприц. После укола Григорий уснул, спал каменным сном более двадцати часов, а проснувшись, долго еще был вялым и слабым.
Когда он вернулся в Тамбов, пробыв в Борисоглебске восемь дней, в доме Багровых царило смятение: хлебные склады Торгово-промышленного банка в Уварове были разграблены. Александр Ильич твердо решил, как только пойдут поезда, перебираться в Москву.
7. «НО Я НЕ ПОБЕЖДЕН: ОРУЖЬЕ ЦЕЛО…»
Москва поначалу показалась Григорию неприветливой. Целую неделю лютовала на улицах и площадях метель, наметала чудовищные сугробы, обрушивала на город лавины снега. Сквозь снежные вихри едва угадывались кирпичные громады казенных зданий, барские особняки, серые угрюмые бараки, подслеповатые двухоконные домишки, бесчисленные церкви. Казалось, метель тужится злыми языками позёмки слизать с земли огромный город, похоронить его под снегом по самые кресты церквей. Но когда снежная буря утихла, когда в блекло-синем небе появилось негреющее зимнее солнце, город предстал перед Григорием во всей своей красоте.
Готовясь к экзаменам за гимназический курс, сидя над латинскими глаголами, над алгебраическими формулами, над историей, которая представала перед ним как смена династий и царств, царей и королей, Григорий на время забывал о том, что видел в Тамбове и Борисоглебске. Но стоило ему выйти на улицу, как прошлое снова обрушивалось на него.
Его влекло в те места, где в декабре шли наиболее ожесточенные бои: на Пресню, к Никитским воротам, в Замоскворечье, на Садовую, на Бронные улицы. Он искал выбоины от пуль и снарядов на кирпиче и штукатурке стен. Кровь восставших уже давно была затоптана тысячами ног, погребена под снегом, но все равно сердце у Григория замирало, когда он проходил мимо здания, где помещался штаб восстания Пресни.
Москвичи рассказывали, что в декабре в Москве было воздвигнуто, наверно, не меньше тысячи баррикад. Командующий Московским гарнизоном в течение девяти дней не мог подавить восстание силами гарнизона, так как из пятнадцати тысяч солдат только две тысячи оказались надежными, остальные были разоружены и заперты в казармах.
Гриша проходил по Горбатому мосту. На льду по сторонам моста валялись в снегу бревна, чугунные решетки, заборы, афишные тумбы — остатки разрушенных семеновцами баррикад; прошел мимо сгоревших фабрик Шмидта и Мамонтова, мимо закопченных стен спален Прохоровской мануфактуры, глядевших на улицу пустыми глазницами выбитых окон, мимо обгоревших бань Бирюкова.
Выходил на набережную и шел вдоль замерзшей Москвы-реки. Ее намертво сковал лед, и только против электростанции дымилась теплой водой полынья.
Было грустно, что рядом нет Андрея, не с кем поговорить,
Григорий стал задумчивым, замкнутым, — вероятно, сказывалось и то, что дома почти каждый день мать уговаривала его переменить решение и поступать не в Питерский, а в Московский университет.
— Ну как я тебя отпущу, миленький мой! — причитала она, глядя на него умоляющими глазами. — Там, в Питере, говорят, все время волнения. Студентов бьют и даже в тюрьмы сажают.
Григорий ласково приглаживал на висках у матери белокурые вьющиеся волосы и говорил не то, что думал. Говорил, чтобы успокоить ее: