Все действия ее и ее матери имели источником гуманизм. Они были вегетарианцами. Я спросила ее много позже, зачем ей нужны были мыши. Она раскрыла учебник генетики Синота и Денна и показала мне картинку — результат скрещивания серых и белых мышей-альбиносов. Во втором поколении этого скрещивания, в потомстве серых гибридов первого поколения, появляются белые мыши-альбиносы. Но их только одна четверть. Три четверти — серые. «Я хотела помочь белым мышам передавать свои признаки потомству». Мать ее не была красавицей, она же отличалась поразительной красотой. Огромные серые глаза, благородные линии носа. Она была похожа на оленя.
Здесь в Америке, идя по улице, я высматриваю двойников. Вот этот бородач похож на Кононенко, вот этот — на Митю Орбели, вот эта дама — на одну мою школьную приятельницу, вот эта — на другую. Ее двойника я не встречала никогда. Она приехала, вернее ее привез в Ленинград из США вместе с ее матерью Николай Иванович Вавилов. Мать ее, американка, специализировалась в США по русскому языку, была членом коммунистической партии, участвовала в протесте против осуждения и казни Сакко и Ванцетти и лишилась работы. Вавилов привез ее в качестве секретаря. Он говорил, что в этом деле она гений. Они жили в крошечной квартирке на Невском на углу Мойки, в Строгановском дворце, в одном из зданий Института растениеводства, директором которого был Вавилов. Жили они под крышей. Дворцовая челядь там, наверное, жила. Но по тем временам это было роскошно — не в коммунальной квартире ведь. Окна выходили на Невский. Прихожу к ним однажды. На стене висит шерстяной коврик, и на нем изображена большая красная свастика. А дело было в 1939 году, до пакта дружбы Сталина с Гитлером. «Снимите коврик сейчас же, придет кто, увидит, донесет». «Нет, — говорит Эдна, — мама коврик снимать не будет. Это коврик не нацистский, а индейский, а мы против угнетения народов».
В 1937 году, летом, я хотела взять ее с собой в экспедицию, и начальник экспедиции обещал мне включить ее без оплаты, и мы сговорились, что он сделает вид, будто с оплатой, а деньги, которые он израсходует, внесу я. Помогать ей было дело нелегкое. Гордость ее была непомерна. Всякую помощь она рассматривала как подачку. Курточка у нее кожаная, для ленинградской зимы совсем неподходящая, и мы на кафедре решили надеть на нее мой шерстяной иранский джемпер, очень толстый, хоть на время просили взять. Куда там! Мы с ребятами — Муретов, Грацианский, Розенштейн, все на войне потом погибли — силком надели на нее джемпер и ее курточку. Шутили, смеялись, но действовали очень решительно. Она отошла к двери, молниеносно сняла курточку, выкинула джемпер и ушла. Мы с начальником экспедиции решили ее обмануть. Однако вышло иначе. Оказалось, что со стороны начальника это действительно был обман, но другой. Он и не собирался ее брать, а мне обещал, чтобы заполучить меня в состав своей экспедиции. А я ехала, чтобы помочь ей. Я тогда радиационной генетикой занималась под руководством Меллера, популяциями не интересовалась.
Ей он сказал, что средства урезаны и он финансировать ее участие в экспедиции не может. «Как вы могли верить ему?» — спросило пятнадцатилетнее дитя потом. — С первого взгляда видно, что лжец». О нашем уговоре она, само собой разумеется, ничего не знала. Я ехала в экспедицию в Умань отдельно. На Юге была. С разочарованием я обнаружила ее отсутствие.
Не судите строго этого начальника. Ни один разумный человек — а я не отношусь к их числу — не рискнул бы взять американскую подданную в экспедицию. 1937 год. Этим сказано все. Когда в Умани мы пришли на завод фруктовых вин и попросили директора разрешить нам ловить дрозофил в бродильном цехе, он, не отвечая, снял трубку и позвонил в НКВД, тогдашнее КГБ. Он спрашивал, как быть. При этом он сильно дергался, будто в пляске святого Витта, и мигал одним глазом. После телефонного разговора он дал разрешение ловить мух.