Как призраки, мелькали по обочинам огромные деревья. Ошалевший от боли конь, прижав уши, мчался во весь опор, вытягиваясь, как струна. Давно слетела с головы шапка, повиснув на шнуре, и ветер отбрасывал светлые кудри с пылающего лба юноши. Андрийко, словно от боли, сжимал зубы, а в душе бушевала буря.
«Злодей, злодей, — кричало всё его существо, — предатель, подлец! Пусть кровь и слёзы тысячей замученных падут проклятьем на тебя, на твой род до десятого колена! Пусть обрушатся на твою голову все проклятья мира, чтобы ты не нашёл себе покоя ни на этом, ни на том свете… И пусть твои кости занесёт ворон на веки вечные, подобно костям окаянного Каина!.. Погиб отец, погиб в страшных муках боярин Микола, реки святой, родной крови оросили серые стены Луцка и эту галицкую землю, и ради чего? Ради того, чтобы променять священную землю, многострадальный народ на мир с исконным жестоким врагом этой самой земли и этого самого народа! Горе! Язык не найдёт такого слова, грудь не сможет его выдохнуть. Темнеет в глазах от дикой злости, ярости, бешенства…»
— Стой! Почему я его не убил! — крикнул Андрийко и остановил коня. — Ведь убивал я шляхтичей, перевертней, чужестранцев, заливая кровью налётчиков-грабителей, волынские и подольские сёла, не боялся ни смерти, ни ран, ни жестокости… Почему я его не убил?
Темнело. Кровавый закат заливал небо, а по земле уже стелились синие тени. Мглистые испарения поднимались над влажной почвой девственной чащи и окутывали, словно вуалью, её великанов. Вековой лес готовился ко сну. Конь тяжело хрипел от дикой скачки по кремнистым песчаным или болотистым тропам и то и дело оглядывался на всадника, который нащупал свою шапку, надел её и, сидя в седле, не мигая, смотрел на залитую кровавым заревом дорогу и синие тени.
«Почему я его не убил? — всё спрашивал себя Андрийка. — Гей, отомстил бы одним ударом за все беды, за все мерзкие предательства, за смерть тысяч, за слёзы миллионов, и одним ударом, одним маленьким ручейком густой, тёмной крови пьяницы… Да! Не следовало заступаться за подобного злодея, когда яд Зарембы должен был убрать его со свету. Не следовало обвинять шляхту! Они лучше послужили бы делу русского народа одной смертоносной чашей, чем я всей своей жизнью. Жизнь! Пустое жалкое прозябание! Почему я отрёкся от всего, чем пользовались товарищи, зачем блуждал по свету, получая раны и синяки, ради чего пытал людей? Ради славы и утехи пьяницы и врага, врага народа, и я за него сражался, жертвовал своим будущим, своей юностью. Конечно, я не стар, ещё молод, почти ребёнок, но душа моя отравлена ядом сомнений, злобой, жаждой мести. Моя молодость расцветает на могиле, на навозе, на падалище. Она выросла из гнили, мерзости, и её семя ядовито. «Гей, хорошо ли, сынок, что тебе удалось так глубоко проникнуть в суть великодержавных хитросплетений нашего времени? — сомневался дядя, и правильно сомневался. Ложь, себялюбие, злоба убили мою душу, изорвали в клочья доверие к богу, к земле, к людям и к собственным силам; научили за красотой, за любой улыбкой видеть расчёт, злобу и ложь; сделали неподатливым к чарам любви, к чувствам. Ах!»
Андрийко опомнился. Уставший до изнеможения конь, истомившись от долгого стояния, ущипнул его зубами за колено.
— Э, ты, дружок, верно, устал, очень устал! — сказал Андрийко и слез с коня. И только теперь увидел, что из расцарапанных шпорами боков лошади течёт кровь. Жалость к ни в чём не повинному животному охватила его сердце. Юноша погладил рукой тёплые ноздри и, вдруг прижавшись к морде лошади, заплакал…
Ему ведь было всего девятнадцать лет…
Долго-долго не мог он успокоиться, наконец, овладей собой, расседлал коня, напоил его в ближайшем ручейке— они попадались в чаще на каждом шагу — и надел на голову торбу с овсом. Сам же быстро собрал хворосту, целые кучи которого валялись под деревьями, и вскоре весёлый огонь запылал у дороги. Конь съел овёс, Андрийко спутал его и пустил пастись у ручейка, а сам улёгся у огня и, понурясь, снова погрузился в размышления. Однако их течение было уже нарушено: сначала вынужденным перерывом, потом слезами. Он снова пережил в душе те же чувства и го же возмущение, но они уже были иными. Холодная и горькая оценка помогала расчленить каждую мысль, каждое намерение, подозрение, желание.
«Я твой князь!» — сказал Свидригайло, и это была правда. Свидригайло его князь, владетель земли, которую Юрши вспахивали и будут ещё вспахивать. Не хочешь слушать, ступай прочь! Не будешь ты, будет другой! Неужто князю слушать боярина? Кто же виноват, что боярин ищет в князе святого? Если за сорванным окладом образа лишь намалёванная доска, то что же можно увидеть под великокняжеской багряницей на пьянице? Ха-ха! Он думает собственной головой, чувствует собственным сердцем и делает только то, к чему привык с малолетства, чем пропитано его существо, что требует душа.