На беду, Опанас Максимович тяжело заболел. Близкие боялись за его жизнь. О том, чтобы прийти к нему для беседы, не могло быть и речи. Я уже отчаялся его увидеть. И вдруг Афанасия Федоровна сообщила, что дедушка выздоровел, хотя еще и слаб, и требует меня для важного разговора.
Я застал Опанаса Максимовича возле хаты. Было ему за семьдесят. Худощавое лицо. Длинные гайдамацкие усы. Выцветшие глаза его смотрели добро, цепко, но с мягкой иронией.
Заметив, что к избе молчаливо подтягиваются соседи, Опанас Максимович громко произнес:
— Здесь, сынок, я с тобой разговаривать не буду. Пойдем туда. — И он показал на высокую насыпь.
Я кивнул. Мы двинулись. Опанас Максимович сильно хромал.
— Это герман меня еще в первую мировую, — объяснил он. — Я бегу в атаку, кричу «ура!», а он как долбанет из пушки. Осколок вошел вот сюда, потрогай.
Сквозь ткань штанов я чувствую глубокую вмятину от большого осколка и неприятную близость тем же осколком сточенной кости.
— Думал, вовсе без ноги останусь, — добавил Опанас Максимович.
Мы поднялись по ступенькам на железнодорожное полотно, возле будки путевого обходчика спустились на другую сторону насыпи. И сели под деревом прямо на землю. В нескольких шагах, за низенькой оградой, стоял свежепокрашенный фанерный обелиск со знакомым, под стеклом, портретом.
— Я знал его, он приходил ко мне, — сказал Опанас
Максимович, кивая на обелиск. — Близко не знакомились, но что он просил — хлеба или другой еды, я давал, не отказывал.
Я включил магнитофон. И Опанас Максимович поведал мне про утро 26 октября, когда он встал очень рано, вышел на улицу, заметил торопливые приготовления «германов», которые поспешно перетаскивали через насыпь пулеметы и ящики с патронами, и догадался: сейчас что-то будет.
А когда возле насыпи закончилась стрельба и обходчик Сорокопуд похоронил убитого, Касич подошел к тому месту, где случился короткий бой.
— Немцев уже не было, — рассказывал он. — Я постоял у могилки, снял шапку. Подумал: «Еще один хороший человек не дошел до своей хаты». И двинулся обратно. Под соснами, где партизаны, видать, отдыхали, валялись недокуренные цигарки «козья ножка» и ломтики сала. Сало было хорошее, розовое. С мой палец толщиной. И тут же, прямо в грязи, лежала сумочка, потрепаненькая такая. Из-под противогаза. Я поднял ее. Повертел. Потряс. Из нее посыпались только табачные крошки...
Магнитофон продолжал записывать дальнейший рассказ вперемежку с криками скандаливших над нашей головою грачей.
А я снова сидел опустошенный, будто грачи выклевали мне все нутро.
«Значит, Гайдар на последнее задание сумку с собою взял, — подытоживал я. — И Башкиров располагал точными сведениями. А меня эхо этого свидетельства нагнало только что».
А я-то мечтал, что откопаю заступом и отряхну от земли тяжелый, влажный, неопрятный сверток, опущу его в широкий мешок, который мне по моей просьбе склеили в НИЛтаре, то есть в специальной лаборатории по конструированию и изготовлению тары, и увезу в Москву.
В Москве я бы пошел в Союз писателей СССР или в редакцию «Комсомольской правды» и в самом главном кабинете не спеша достал бы нилтаровский мешок и выложил бы его содержимое на стол.
На тусклой, строгой полировке моя находка выглядела бы, скорей всего, некрасивой. Быть может, меня бы даже сердито и недоуменно спросили:
«Вы что, с ума сошли? Вы не могли это вытряхнуть в другом месте?»
А я бы скромно ответил:
«Не мог. Это сумка Гайдара. Я только вчера отыскал ее в тайнике. Бумаги надо срочно отдать специалистам. Иначе они погибнут».
...Вместо всего этого я засунул в брезентовый заплечный мешок свой магнитофон.
С благодарностью пожал шершавую и жесткую, как доска, руку Опанаса Максимовича — ведь он избавил меня от бесполезных поисков.
— А пообедать? — напомнил он. — Моя баба сварила замечательный борщ с квасолью. И горилка есть.
Я еще раз с чувством пожал ему руку — разговаривать мне было трудно, — закинул за плечи рюкзак и зашагал по шпалам к переезду.
В любой профессии существует интуиция. Ее можно сравнить только с удивительной способностью птиц осенью находить дорогу к далеким теплым материкам, а весной безошибочно возвращаться на родное гнездовье.
Моя интуиция подсказывала мне, что рукописи Аркадия Петровича не попали к гитлеровцам. Зная дальновидность Гайдара, его способность смотреть правде в глаза, я был убежден: он позаботился о том, чтоб сохранились его бумаги, как принял меры к тому, чтобы в случае гибели о нем сообщили в Москву.
И вот оказалось, что я ошибся. Наверное, принять меры для спасения своих рукописей Аркадий Петрович просто не успел.
Утром встречаться ни с кем не хотелось. И я отправился в лес.
В лесу повсюду я замечал штабеля дров, свежие пни, кучи нарубленных и еще не сожженных ветвей. Мне больно было это видеть. Я любил старый партизанский лес. Многие дубы и сосны знал «в лицо». Но разрушительная деятельность леспромхоза на этот раз имела оправдание: дорога, по которой я шел, пни, которые торчали со всех сторон, кусты шиповника должны были вскоре стать дном Каневского моря.