ИМЕННО ТАКОМУ ИСКУССТВУ ЗОНТАГ ПОСВЯТИЛА ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ. НА ПРОТЯЖЕНИИ ДЕСЯТИЛЕТИЙ ОНА БЫЛА ВЫНУЖДЕНА НАБЛЮДАТЬ, КАК ЦЕННОСТИ ЭТОГО ИСКУССТВА ИСЧЕЗАЛИ, А ОСНОВНЫЕ ВОПРОСЫ УХОДИЛИ НА ВТОРОЙ ПЛАН.
«Процесс подрыва стандартов серьезности уже практически подошел к концу, – писала она в 1966-м, – с развитием культуры, самые убедительные и понятные ценности которой взяты из индустрии развлечений»[1387]
. Приблизительно в тот период она упомянула своей ассистентке Миранде Спилер о том, что во время беспорядков в Колумбийском университете в 68-м один из руководителей бунта опубликовал письмо, заканчивавшееся словами: «К стенке вас всех, мазерфакеры». Сьюзен сухо заметила: «А я и не осознавала, что мы движемся в этом направлении»[1388].А направление, куда все двигалось, было не в сторону бунта, а в сторону денег. Одно дело, отдать жизнь за Шекспира, Рембрандта или Моцарта, другое – за Энди Уорхола. Консьюмеризм уж точно не требовал жертвоприношений. Видимо, в этом и заключалась разница между культурой и Культурным Событием: во время Культурного События не было риска пострадать.
Модернизм поставил под сомнение социальную функцию искусства. Но это было сделано не для того, чтобы заменить ее ценниками. Многие произведения совриска (безмолвные композиции Кейджа, инсталляции Пола Тека и хэппенинги Аллана Капроу) демонстрировали желание вырваться из порочного круга купли-продажи. Художники искали другое обоснование: Зонтаг цитировала требования Арто – «искусство должно оправдывать себя стандартами моральной серьезности»[1389]
. Но вопрос, какими именно будут эти стандарты, был непростым, и сам Арто не нашел смысл искусства. По его мнению, как писала Зонтаг, «произведение искусства становится буквально бессмысленным»[1390]. То же самое происходит и с политической и социальной ролью писателя:Тем не менее Зонтаг нашла другое, менее очевидное применение постулата Арто о психологическом материализме: «…абсолютный ум является абсолютно чувственным»[1392]
. Его «работы о театре можно рассматривать как психологическую инструкцию для объединения ума и тела. Театр стал лучшей метафорой самокоррекции, спонтанности, чувственности интеллектуальной жизни ума»[1393]. Это соединение не будет веселым. «Его театр не желает иметь ничего общего с «бессмысленным, искусственным развлечением». Только самые страстные из моралистов хотели бы, чтобы люди ходили в театр, как к хирургу или дантисту»[1394], – писала она. Это было «искусство испытания». И хотя оно могло ускорить появление «полностью объединенного сознания»[1395], и даже «уничтожить разрыв между языком и плотью»[1396], оно может вас убить.19 ИЮЛЯ 1993 ГОДА СЬЮЗЕН ВЕРНУЛАСЬ В САРАЕВО – ПОСТАВИТЬ «В ОЖИДАНИИ ГОДО».
Постановку отрепетировали и показали без электричества, костюмов и с декорациями в виде пластиковых листов, которые службы ООН выделяли для того, чтобы можно было закрыть выбитые стекла в окнах[1397]
. Тем не менее эта постановка стала культурным событием в высшем смысле этого выражения, мероприятием, показавшим, какой была культура модернизма и какой она может быть при чрезвычайных обстоятельствах.«Нигде не было большего риска, чем в том, о чем идет разговор на этот раз, без двусмысленности, о том, что важно», – писал Ален Роб-Грийе в феврале 1953-го, спустя месяц после первой постановки пьесы «В ожидании Годо». «При этом нигде средства не были такими ограниченными»[1398]
. Он имел в виду декорации пьесы: хилое деревце и мусорный бачок, язык минимализма, одетые в лохмотья нищие – один слепой, другой немой, оба ждут спасения, катарсиса, который так и не наступает.В Париже 1953-го все это было художественным выбором, метафорой. Спустя 40 лет в Сараево это было реальностью. «Они видели счастливых и страдающих людей и не понимали, что смотрят на свои собственные жизни»[1399]
, – писали в первой рецензии на постановку. Это недопонимание нисколько не смущало жителей Сараево. Во время кастинга Сьюзен спрашивала актеров, чувствуют ли они связь между своей собственной жизнью и произведением Беккета. Адмир Гламочак, которому, по иронии судьбы, досталась роль Лаки, ответил: