Мне хотелось скорее уйти, чтобы не видеть ни этой закопченной лампы со скудным пламенем и обглоданным фитилем, ни этой остывшей постели с байковым одеялом, под которым еще позавчера томился мой погодок, ни этого выщербленного пола, к которому против воли прикипали башмаки — шаг шагнешь и оторвешь подошву, а может, и кожу сдерешь. Как в детстве, меня захлестнуло безотчетное желание бежать, бежать куда глаза глядят, упасть где-нибудь и плакать, не стыдясь своих слез и своего страха перед чьей-то судьбой и мукой.
И вдруг, когда мы с Хаимом уже собрались было уходить, откуда-то, с чердака, что ли, до слуха долетел шорох, и вслед за ним, лишенным всякого смысла, раздался слабый стон, такой же неверный и бессмысленный, как свет керосиновой лампы на непокрытом скатертью столе.
Я поднял глаза.
На печи, свесив ноги, обутые в большие выцветшие галоши, сидела старуха. Волосы у нее были взлохмачены, и седина тлела в сумраке и чадила горем. Постоишь, посмотришь и угоришь.
— Не понимает она по-еврейски, — пожаловалась она, не обращая на нас внимания. — Я и по-польски… и по-литовски… Ходзь ту!.. Ейк ча!..
Старуха кого-то поманила из угла безнадежно, но упрямо.
— Кого вы зовете? — выдохнул служка Хаим.
— Ее, — сказала старуха.
— Кого ее?
— Позавчера приходила… Вчера приходила… А сегодня не идет…
— Вы меня не узнаете? — Хаим подошел к печи и подставил свою голову под галоши, как под божью десницу. — Я служка… Позавчера я отслужил молебен по вашему сыну… Кажется, Алтеру… Вы обещали мне кровать…
— А сегодня она не идет, — снова сказала старуха. — Позавчера приходила… Вчера… Сижу вот и жду…
— Кого вы, любезная, ждете? — чудовищно заикаясь, обратился еще раз к хозяйке Хаим.
— Не надо, — оборвал я его. — Разве вы, реб Хаим, не видите?
— Лучше бы не видеть, — горестно заметил служка, когда старуха угодила ему в голову обутой в галошу ногой.
Галоша упала с ноги, и старуха долго разглядывала ее сверху, как будто ждала, уплывет она или не уплывет.
Старуха рассердилась на нее и пригрозила пальцем. Но галоша ее не слушалась.
Тогда хозяйка спустилась с печи и подтолкнула галошу, как кораблик.
— Пойдемте отсюда, — сказал я Хаиму. — Пойдемте, ради бога!
В одной галоше, прихрамывая, заваливаясь на бок, старуха проковыляла от печи к окну, присела на край неживой кровати и прошептала:
— Спи, Алтер, спи! Не то позову цыгана и он тебя заберет.
Она погладила подушку и хлюпающим шагом, как будто ступала по лужам, добралась до следующей кровати, поправила байковое одеяло и снова прошептала:
— Спи, Мотл, спи. Не то позову цыгана, он сунет тебя в свой мешок и заберет.
Затем она двинулась к третьей, опустилась в изголовье, уставилась в спинку и сказала:
— Спи, Нохэмке, спи. Не то позову цыгана, он сунет тебя в мешок и заберет.
У последней кровати старуха сняла с себя оставшуюся галошу, взяла ее на руки, прижала к груди, выкормившей для заречных червей четырех евреев, и стала раскачивать из стороны в сторону.
— А тебе, Мотке, я спою колыбельную. Цыган боится колыбельной и не сунет тебя в торбу.
Она раскачивала галошу и без конца повторяла:
И я не выдержал.
На улице я схватился за деревянный частокол и стал изо всех сил трясти его.
Трясся частокол.
Тряслась земля.
Тряслось небо.
И я трясся вместе с ними.
— Что ты делаешь, Даниил? — услышал я голос служки. — Смотри, у тебя руки в крови!
— Будь они прокляты ваши кровати! Слышите! — закричал я.
— При чем тут кровати? — служка снял на минутку шапку и вытер пот. — Я желал вам всем добра.
Всю жизнь мне желали добра. Все. До единого.
Желал мой опекун могильщик Иосиф, превозносивший лопату, желал часовщик Герман Ганценмюллер, муж Сарры, пытавшийся меня усыновить, желал доктор Гутман, суливший мне золотые горы, чтобы я только исчез из местечка, отправился куда-нибудь в Америку или Палестину. Но, черт бы побрал всех, в лицо я добро так и не видел. У него, должно быть, вообще нет лица. А есть только у горя. Горе никогда не поворачивается спиной. Как эта старуха. Никогда.
— Нет у добра лица, — сказал я Хаиму. — Нет.
Служка съежился, нахлобучил на самые глаза шапку и, пришибленный, поплелся восвояси.
Меня шатало.
Я уходил от Рудницкой все дальше и дальше, но старуха неотступно следовала за мной.
— Спи, Даниил, спи. Не то я позову цыгана, он сунет тебя в свою торбу…
Когда она зажгла эту лампу?
Позавчера?
Вчера?
Тысячу лет назад?
Сколько ей еще гореть? День, два? А может, до скончания века… Может, этот огонь — вечный?
Кум а гер!
Хоц ту!
Ейк ча!
На каком языке говорит смерть?
__________
Смешанный хор живых и мертвых пел колыбельную галоше.
__________
Ничто меня раньше так не радовало в жизни, как первый снег.