Читаем Свечи на ветру полностью

Казалось, Лейзер спорит не с Хаимом, а с осенью, занавесившей всю улицу Стекольщиков, весь мир тяжелым, в желтых лоскутах, рядном. Голос Лейзера обвевал мое лицо, как ветер, и я слушал его и ловил себя на мысли, какое несчастное счастье быть стариком, когда все меряется иной, неземной, мерой: и хлеб, и страсти, и ярость, которая с каждым днем опадает, как листва с осенних дерев.

В самом деле, почему нас оградили, как скотину? Почему все виноваты, если виноват один?

И кто он, этот «один»?

Мой отец Саул, сложивший свою голову, полную каверзных мыслей, где-то в Испании?

Барон Ротшильд?

Младший лейтенант Коган, явившийся к нам в местечко не на лошади, а на танке?

А может, я сам?

За что нас испокон веков преследуют?

Чем мы хуже других?

— Не слушай его, Даниил, — вторгся в мои раздумья голос Хаима. — Пойдем лучше со мной… На Рудницкую.

— На Рудницкую? — переспросил я, как бы спросонья, еще увязая в своих мыслях, которые вдруг показались мне такими же старыми, как мысли свадебного музыканта Лейзера или служки Хаима. Только одна среди них была молода и звали ее — ЮДИФЬ.

Где она?

Ведь может же так случиться, что пойду вот с Хаимом и встречусь с ней.

Ведь может же так случиться!

— Я кое-что заработал, — похвастался Хаим. — Сложа руки не сидел.

— Он заработал кровать! — напыщенно произнес свадебный музыкант Лейзер. — И байковое одеяло… И подушку без наволочки!..

— У евреев на полу спят только покойники, — вставил Хаим, проглотив насмешку. — Но мы же пока, слава богу, живы.

— Нашел чем гордиться, — буркнул свадебный музыкант Лейзер. — Самые уважаемые люди на свете — мертвецы.

— Пошли, Даниил, — подстегнул меня Хаим.

— Иди, иди, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Помоги ему принести его добро, иначе, неровен час, надорвется, и вторая кила выскочит.

— А у меня ни одной килы нет, — простодушно объявил Хаим и на всякий случай ощупал пах.

— Не там ты ее, блохолов, ищешь, — улыбнулся Лейзер, снова подошел к окну и вперил взгляд в рядно. Перед взглядом старика — я в том ничуть не сомневался — возникли и брат Шайя, и шурин Евель, и конопатый чародей Шахне, флейта которого исторгала из могилы райские звуки, раскалывавшие земную твердь, и певунья Песя Штром, служившая в галантерейной лавке за базаром, где он, Лейзер, никогда ничего не продал и ничего не купил. Пальцы его, бескровные, крючковатые, высохшие, как стебли хрена, забарабанили по стеклу, и на стекле — может, мне померещилось — появилась трещина, которая становилась все шире и шире.

— Зря вы свою скрипку выкинули, реб Лейзер, — сказал я уходя.

Но он ничего не ответил. Вошел на мостки и нырнул с головой в реку.

Я шел по улице Стекольщиков с Хаимом и думал не столько о кровати, сколько о подвале синагоги, где — пусть и без Лейзера — под управлением Менахема Плавина, самозваного дирижера, соберется горсточка евреев. Сядут на сколоченные наспех лавки, направят, как косцы, свои инструменты и заиграют в подполье что-нибудь вроде плясовой, а хор, смешанный хор, затянет старинную песню, какую наши предки певали в египетской неволе или при царе Соломоне, когда у царя Соломона кошки на душе скребли. Может, даже споют колыбельную.

Я никогда не слышал еврейской колыбельной. Никто ее надо мной не певал, некому было. В нашем доме пели только половицы. Какой прок в песне? Какая выгода? Песня — не гусь, ее не ощиплешь, перину ею не набьешь. Правда, дед иногда что-то бормотал себе под нос, но его бормотание так же походило на пение, как фаршированная рыба на живую.

— Я спою тебе колыбельную, — сказала бабушка, оттерев своим задиристым плечом служку Хаима.

— Когда?

— Да хоть сейчас.

— Здесь? На улице?

— А хоть бы здесь.

— Немцы запретили нам петь.

— Мне никто не может запретить.

— Почему?

— Разве ты не слышал, что сказал Лейзер? Мертвым нельзя ничего запретить. Слушай.

И она запела.

Откуда-то из непостижимой дали, из каких-то заколоченных крест-накрест окон сюда на перекресток улицы Стекольщиков и улицы Рудницкой доносилась ее хрипотца:

— Когда вырастешь, вспомнишь, мой маленький,то крылечко и те завалинки,может, станешь на радость евреямне злодеем, а богатеем.

— К чему ты прислушиваешься? — служка Хаим пристально глянул на меня и затеребил бороду. Неужели и в ней озоруют блохи?

— К колыбельной.

— К колыбельной? — рука служки застыла в бороде, как еж во мху.

— А я ничего не слышу. Лейзер прав: у меня молитвами уши заложило. Но разве молитва — не та же колыбельная?

— Не знаю, — сказал я.

— Слушай, слушай. Я не буду тебе мешать, — прошамкал Хаим и принялся шагать как-то странно, вприпрыжку, еще миг, и он перейдет на цыпочки.

Богатеем я не стал. Может, угожу еще в злодеи, — думал я под мерный стук Хаимовых башмаков.

А им сколько лет — его башмакам?

А листьям?

Три тысячи, не меньше.

Кто-то до Хаима топтал его башмаками святую землю где-нибудь в Иудее или Самарии.

Как они попали к нему, только богу и известно, бог их и чинит, и латает.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже