— Я всем вам заработаю по кровати, — прошептал Хаим. — Будет и у тебя ложе, и у Сарры с Вильгельмом если, конечно, не переедут на другую квартиру… И у Лейзера, хоть он и насмехается надо мной… Лейзер — единственный богохульник, которого я люблю… Не за богохульство, конечно. А за душу… Душа у него, как птица… Что с того, что птица иногда на ермолку гадит? Все же она с крыльями, все же она ближе к господу… Я даже для того… для выкреста… заработаю…
— Как же вы их заработаете? — поинтересовался я, пришибленный добротой служки.
— Молитвой, — ответил Хаим. — Вам нужна скрипка или лопата. А мне ничего, кроме голоса, не нужно… А голос у меня, благодаренье богу, еще есть… пусть подпорченный… но есть…
— Давно ли за молитву платят байковыми одеялами? — поддел я его.
— Кто чем может, тот тем и платит, — пояснил служка. — Сам я ничего не прошу, стыдно. Прихожу и говорю: хотите — я помолюсь за ваших мертвых… И все… Позавчера… на Рудницкой… напротив бани… я помолился за сына… Хапуны вытащили его прямо из постели… из той самой… с байковым одеялом…
Хаим не заикался, а строчил короткими очередями из автомата.
— Завтра, глядишь, отслужу молебен по его сестре… послезавтра по отцу… Народ без пастыря, как стадо верблюдов в пустыне: кто укажет ему путь к колодцу? А раввина в гетто нет. Ты не знаешь, Даниил, куда подевались наши раввины?
Я понятия не имел, куда девались наши раввины. По правде говоря, они меня меньше всего и занимали.
Был у меня пастырь, был раввин —
— Ты только, Даниил, мне помоги, и у нас будет не дом, а полная коробочка.
— Чего?
— Всего. Я и стулья добуду, и стол, и даже ширму, для Сарры. Ты себе представить не можешь, сколько вокруг богатства пропадает. Ни за что ни про что… Зря ты, дружок, морщишься… Мы с тобой не грабители, не мародеры. Господь бог на нас не прогневается, если мы кое-чем воспользуемся для своего блага. Все на свете, как подумаешь, когда-то принадлежало мертвым… Воздух, например. Однако же мы им дышим, и никто нас за это не попрекает… Или земля… Сколько по ней мертвых прошло — видимо-невидимо… Однако же она нам пятки не жжет, ходим себе и радуемся… В молодости я и сам мог за грузчика сойти или там за носильщика… В Латвии на фабрике тюки таскал не хуже твоего Иосифа… — разглагольствовал служка. — Вот мы и пришли.
Дом был деревянный, двухэтажный, с прохудившейся крышей. До войны по ней, наверно, разгуливали беременные кошки, солнце слепило им глаза, а по вечерам ветер играл на оголенных стропилах, как на арфе, не то мазурку, не то полонез.
Сейчас в гетто ни одной кошки в помине нет. Ни собаки. Ни голубя.
Ни курицы — прощай, наваристый еврейский бульон с пельменями — «мит креплех»!
Единственную тварь, которую не отняли — это блоха.
И вошь.
Не дай бог обовшивиться! Вшивый еврей во сто крат хуже еврея с блохами.
— Тут-то мы разживемся, — сказал Хаим.
— Я подожду за дверью, — сказал я служке.
Было что-то постыдное в моем появлении тут, в чужом доме, где только позавчера… из-под теплого байкового одеяла… вытащили… сына… может быть, моего погодка… Я не представлял себе, как можно войти в ту комнату, разобрать ту кровать, скатать то одеяло.
— Да ты не бойся, — приободрил меня служка. — Я обо всем договорился. Честь по чести…
— Я не боюсь.
— Не заберем мы, заберут другие.
Хаим толкнул дверь и вошел в комнату.
Я остался на пороге.
— Есть тут кто-нибудь? — услышал я голос Хаима и вздрогнул. Чего я, здоровый пентюх, слоняюсь без дела? На кой черт мне чья-то кровать? Могу преспокойно спать и на полу, на сене, положив под голову свою подушку без наволочки — кулаки. Хватит дурака валять. Надо что-то найти. Любую работу…
— Могильщик умеет только закапывать и делать людей, — вспомнил я слова своего опекуна Иосифа.
Делать? Немцы запретили нам и это.
Беременных хватают в первую очередь.
«И сказал бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю».
Вшами, что ли?
— Есть тут кто-нибудь? — снова возгласил служка.
В комнате никого не было.
Никто не отзывался.
Я шагнул к Хаиму и увидел в тусклом свете осеннего дня четыре аккуратно застеленных, но неживых кровати. Они серели вдоль стен, и комната чем-то напоминала палату в Еврейской больнице, где я навсегда попрощался с моим опекуном могильщиком Иосифом.
На столе, хоть до сумерек было еще далеко, горела керосиновая лампа.
— Странно, — пролопотал Хаим и попытался было задуть ее, как собственную тревогу.
— Не трогайте, пусть горит, — сказал я, чувствуя, как в груди у меня, как маятник, качнулось сердце, и пронзительный скрип заржавевшей цепи, утяжеленной гирями, кольнул уши.
— Мы же договорились. Честь по чести.
— С кем?
— С хозяйкой, — и служка показал на крайнюю кровать.
— Пойдемте отсюда, — предложил я.
— Не понимаю, не понимаю, — виновато пробормотал служка, не двигаясь с места, глядя то на застеленную, обещанную ему кровать, то на беспризорную лампу, отбрасывавшую свой мучительный, почти упругий свет на колышимые дурным предчувствием стены.